некотором роде! Хорошо вам-то, у вас ведь куры не клюют!
Над всем этим гвалтом царил неумолкаемый звон колокольчика, потрясаемого неутомимою рукою председателя, не жалевшего ни здоровья, ни сил для общего блага, да густой бас генерала с преданиями «Вести», гудевший, подобно колоколу:
— Пьяницы! Дармоеды! Лентяи! Пьяницы! Сладкогласное духовенство молчало; крестьяне тоже. Да и что им было говорить?
В открытое окно с улицы глядела неизбежная Марья Ивановна, и странное дело: никогда не перестававшая болтать чепуху, она на этот раз молчала. Потом глупо засмеялась, повернулась и заковыляла по улице, громогласно вспоминая своего хотя и созданного ее безумным воображением, но уже неверного жениха.
Вопрос о вспомоществовании был передан в редакционную комиссию.
Вечером в клубе составилось четырнадцать пулек.
На другой день господа гласные собрались вновь. Редакционная комиссия окончила свои занятия и дала по некоторым вопросам мнения, которые и повергла на усмотрение мудрости народных представителей. Но еще до рассмотрения этих был предложен и блистательно проведен вопрос, имеющий существенное значение для общественной жизни уезда. Вопрос этот был поднят г. председателем управы и выражался в следующих незабвенных словах:
«Принимая во внимание, что интересы земского самоуправления вполне аналогичны, с таковыми же государственными; принимая во внимание, что стремление к совпадению тех и других одно лишь может назваться истинным направлением, а самое совпадение истинной целью представителей земской силы империи, председатель управы имеет честь предложить на обсуждение земского собрания следующий вопрос, заслуживающий внимания как по своей абсолютной важности, так и потому, что многие правительственные учреждения уже решили его в утвердительном смысле. Важный вопрос этот — вопрос об уничтожении в денежных счетах Энской управы долей копеек, существование которых столь значительно замедляет течение дел, что…»
Но автор предлагаемых достоверных мемуаров не может изложить конца этого блистательного предложения, потому что земское собрание так восторженно завопило: «принять, принять», что дальнейшее содержание предложения осталось неизвестным и г. председатель был вынужден, сложив руки на границе между грудью и брюшною полостью, раскланиваться во все стороны, что он и исполнил вполне успешно. При этом на глазах его показалась даже некоторая влажность, что привело господ гласных в еще больший восторг.
— Позвольте мне, — заговорил Иван Иванович, — позвольте мне, уважаемый Василий Николаевич, сказать несколько слов, которые только весьма слабо… в весьма слабой степени могут изобразить, могут выразить… благодарность собрания, которое… которое не может не видеть в вашей деятельности… неусыпной деятельности… знаков, знаков… которые…
Тут голос добродетельного Ивана Ивановича задрожал. Никогда сердце его не было так переполнено приливом возвышенных и светлых чувств. Задрожав, голос добродетельного Ивана Ивановича прервался, и рука его, достав из заднего кармана красный фуляровый платок, поднесла его к глазам, между тем как председатель управы продолжал раскланиваться направо и налево.
На другой день утро было пасмурное; вдали слышались раскаты грозы. К одиннадцати часам тучи собрались над самым городом, сверкнула белым зигзагом молния, грянул гром и полил проливной дождь. Господа гласные собрались на заседание в мокрых костюмах; быть может, и это обстоятельство было одною из причин печального события, подробности которого благосклонный читатель узнает из нижеследующих строк.
Господин гласный Гласов, равно как и седой господин на всех заседаниях собрания сидели молча. Что было причиною такого бесстрастного отношения к земским нуждам — сказать трудно, но можно с некоторою достоверностью утверждать, что эти господа из природного благородства и преданности обществу не желали мешать решению общественных дел открытым выражением своей вражды. А такое выражение неминуемо должно было последовать, как только один из врагов открыл бы рот.
При рассмотрении проекта «о децентрализации хлебных складов» некоторыми из гласных было предложено добавить к четырем уже существующим членам управы еще пятого, специальною обязанностью которого было бы ревизирование хлебных магазинов. Предложение это встретило всеобщий восторг, так как с почетною обязанностью члена управы соединялось некоторое жалованье, которое, как известно из поговорки, на улице не поднимешь. Среди общего ликования раздался один голос, совершенно некстати спросивший:
— А кто, господа, будет новым членом? Иван Иванович на это ответил:
— Милостивый государь, неужели у нас мало деятелей? Неужели между нашим дворянством не найдется человека, который мог бы взять на себя и с честью выполнять подобную обязанность? Вот вам пример: возьмем хоть нашего уважаемого Николая Дмитриевича.
И он, обратив руку вверх ладонью, сделал ею движение по направлению к господину Гласову.
Эти слова и этот жест решили все.
Уважаемый Николай Дмитриевич встал и поклонился. Но не успел он сесть на место, как послышался гневный вопрос:
— Это господин гласный Гласов с честью может выполнить? Благодарю покорно!
Компания, окружавшая седого господина, захохотала. Гласов, не садясь на место, вперил взор во врага, но встретил взор не менее грозный. Сердца бились. Все безмолвствовало. Иван Иванович очнулся первый, как и следовало мужественному председателю.
— Сядьте, господа, пожалуйста; Николай Дмитриевич, прошу вас! Иван Петрович! Ах, какие вы, господа… Да полноте, ну, прошу вас…
Последние слова его были уже заглушены. Гласов ответил седому, седой — Гласову; сторонники того и другого примкнули к своим вождям, и тут началось нечто неописуемое.
Автор предлагаемых достоверных мемуаров, к стыду своему, должен признаться, что он поспешил спастись бегством. Ибо, зная горячность нравов, он не мог считать дальнейшее пребывание безопасным. Впрочем, последствия показали, что страх его был напрасен. Тотчас же после его ухода кричащие представители самоотверженно решились ретироваться из залы собрания, чтобы не превратить этого поля гражданских подвигов в место беспорядка и насилия. Одним словом, все побежали, собрание расстроилось.
— Никогда нога моя не будет в этом собрании, — кричал, выбегая, изящный владелец погреба. — Помилуйте, что это за люди, это звери какие-то!
Седой господин, очутившись на улице, кричал во все горло:
— Это подлец Гласов все виноват. Это он, негодяй этакий! — и пр. и пр.
И когда господин Гласов проходил мимо, он удвоил свои крики и брань. Окружающие смеялись. Все валило в клуб.
В зале собрания было пусто. Остался только Иван Иванович, как бы в столбняке сидевший на своем председательском кресле, да отставной гвардии корнет, который, несмотря на все свои старания, не понял ничего, хотя, по-видимому, смутно сознавал необычайность происшедшего. Это сознание выразилось какими-то странными звуками:
— Гум! Хум! Что вы говорите?
Но Иван Иванович не только ничего не говорил, но даже и не слушал отставного корнета. Внезапно вскочил он, бросил об пол колокольчик, который до того времени держал в судорожно стиснутой руке, и кинулся на улицу.
Марья Ивановна какими-то судьбами очутилась возле него и трещала:
— Что, голубчик, куда бежишь? За ними, за молодцами? Не беги, не беги, не вернутся! Вон, вон они пошли-поехали. Вон поехали-побежали! Погоди, вот Растопыркин-господин приедет, он их соберет! Уж соберет он их, голубчик мой! Охо-хо-хо!
И с безобразным хохотом сумасшедшая схватила Ивана Ивановича за руку.
Он остановился, вырвал у нее руку и закричал не своим голосом:
— Да пошла ты к черту!!
Да и как не сердиться! Быть в центре общественного водоворота, и вдруг такое неожиданное приключение. Собрание расстроилось, дела не решены, надо докладывать господину губернатору и испрашивать разрешения созвать экстренное собрание. И потом неизвестно еще, как на это посмотрит его превосходительство.
1876 г.
Аясларское дело
I
Мы две недели стояли в Ковачице. Вяло, однообразно течет лагерная жизнь, когда нет никакого дела, да еще в такой глуши. Впрочем, глушью Ковачицу назвать было бы несправедливо: в ней находился наш корпусный штаб, почтовое отделение — словом, средства узнать что-нибудь, что делается в окружающем мире, а главное, на обоих театрах войны и в далекой дорогой родине. Мы, по правде сказать, все-таки не были избалованы свежестью и обилием новостей, да к тому же они часто являлись к нам обезображенные и преувеличенные. Темные слухи о первых плевненских неудачах были до того преувеличены, что только газеты двух- и трехнедельного возраста рассеяли мрачность, царившую среди офицеров. Кажется, по прямой дороге из Плевны к нам было бы ближе, чем через Петербург и Москву, однако «коли в объезд — верста, а напрямик — пять», — говорится в сказке.
Наша бригада скучала. Правда, один раз часть Нежинского полка ходила на рекогносцировку, или, вернее, для наказания вооруженных и восставших жителей, в Лом. Пошли, наказали и вернулись. Одного потеряли убитым, и один солдат спасся каким-то чудом.
— Стали мы ворочаться, а башибузуки издали попаливают. Приотстал я маленько: выстрелить обернулся; только стал подгонять — как хватит она меня в спину! Да неловко пришлось — в шинель угодила. Семь сукон пробила, в восьмой запуталась.
«Она» — конечно, пуля. У солдатика действительно в развернутой шинели оказалось семь причудливо расположенных дыр.
— И только, братцы мои, поспел я зреет на себя положить, глянь — торбочку дернуло, а в ней две дыры у самой ноги, и крошки сухарные сыплются!
— Отведала, да и ушла. Нескусны наши российские сухарики! — острит кто-то.
Между тем как мы стояли в Ковачице и, по выражению некоторых, «кисли», впереди, на боевой линии, у Попкиоя, часто происходили стычки.
9 августа наш полковой доктор назначил «телесный смотр». Собираться к третьему батальону (который стоял отдельно). Наша рота собралась раньше всех; нас выстроили и повели на место сбора. Это была небольшая площадка, свободная от палаток и орудий. Здесь мы остановились; доктора не было, и приходилось ждать. От нечего делать я стал смотреть на палатки. Странную картину представляет лагерь в военное время. Маленькие солдатские палатки ярко белеют, облитые солнцем; ружейные козлы и разноцветные фигуры солдат пестрят этот белый фон. Преобладают лиловые цвета пестрядинных рубах; затем краснеют кумачовые, желтеют, алеют, зеленеют ситцевые. Черные мундиры надеваются разве только на какую-нибудь службу: все предпочитают самое неумеренное дезабилье. Тут голые ноги, там голая спина и грудь. Сапог не надевают потому, что жарко, да и беречь их надо, тысяча верст похода дала им себя знать.
Мы ждали довольно долго; кто-то пошел доложить доктору, что люди собираются. Но нам, видно, не суждено было испытать «телесного смотра». В палатку командира третьего батальона вбежал полковой адъютант, и тотчас же очень низенький и полный майор Ф-ский вылетел из палатки почти без всякого одеяния, снятого им с себя по случаю жары.
— Третий батальон, снимай палатки! Ранцев не брать! — звонко закричал он.
И затем скрылся в своем помещении, которое тотчас же было снято и обнаружило майора, сидящего на складном табурете и надевающего, при помощи денщика, различные необходимые части туалета. Между тем третий батальон сразу изменил свой вид. Из всех палаток, как муравьи, вылезли люди; быстро надевались мундиры, палатки исчезали, свертывались, шинели скатывались. И через пять минут после появления майора Ф-ского из палатки вместо пестроты спокойного бивуака явились темные стройные ряды! Кое-где солнце играло на штыках, на стволах ружей. Офицеры бежали к батальону, застегивая на ходу портупеи. Сам майор вышел перед батальоном, уселся при посторонней помощи на коня и