Все здесь, со мною живут, всех у себя приютил! Потому, хоть и противник он мне, а все родительское-то сердце болит! Не по нем, так по присным его! Кровь ведь моя! ты это подумай!
— Что говорить! Стало быть, только двое сыновей у вас и есть?
— Сынов двое, да дочь еще за полковника выдана. Хороший человек, настоящий. Не пьет; только одну рюмку перед обедом. Бережлив тоже. Живут хорошо, с деньгами.
— Еще бы не с деньгами! чай, порядочный куш в приданое-то отсыпали!
— Нет, я на этот счет с оглядкой живу. Ласкать ласкаю, а баловать — боже храни! Не видевши-то денег, она все лишний раз к отцу с матерью забежит, а дай ей деньги в руки — только ты ее и видел. Э, эх! все мы, сударь, люди, все человеки! все денежку любим! Вот помирать стану — всем распределю, ничего с собой не унесу. Да ты что об семье-то заговорил? или сам обзавестись хочешь?
— Куда мне! И одному-то вряд прожить, а то еще с семьей!
— Не говори ты этого, сударь, не греши! В семье ли человек или без семьи? Теперича мне хоть какую угодно принцессу предоставь — разве я ее на мою Анну Ивановну променяю! Спаси господи! В семью-то придешь — ровно в раю очутишься! Право! Благодать, тишина, всякий при своем месте — истинный рай земной!
Осип Иваныч зевнул и перекрестил рот. Разговор видимо истощился. Я уже встал с намерением проститься, но гостеприимный хозяин и слышать не хотел, чтоб я уехал, не отведав его хлеба-соли. Кстати, в эту самую минуту послышался стук подъезжающего к крыльцу экипажа.
— Да вот и Николай Осипыч воротился! — сказал Осип Иваныч, подходя к окну, — так и есть, он самый! Познакомитесь! Он хоть и не воспитывался в коммерческом, а малый с понятием! Кстати, может, и мимо Чемезова проезжал.
Через минуту в комнату вошел средних лет мужчина, точь-в-точь Осип Иваныч, каким я знал его в ту пору, когда он был еще мелким прасолом. Те же ласковые голубые глаза, та же приятнейшая улыбка, те же вьющиеся каштановые с легкою проседию волоса. Вся разница в том, что Осип Иваныч ходил в сибирке, а Николай Осипыч носит пиджак. Войдя в комнату, Николай Осипыч помолился и подошел к отцу, к руке. Осип Иваныч отрекомендовал нас друг другу.
— Ну, что, как торги?
— Торговал, папенька, за первый сорт. Только в С*** задержечка вышла. Ездил в Р*** — там купил.
— Что так? не чикуновские ли приказчики наехали?
— Нет, благодарение богу, окромя нас, еще никого не видать. А так, промежду мужичков каприз сделался. Цену, кажется, давали им настоящую, шесть гривен за пуд — ан нет: «нынче, видишь ты, и во сне таких цен не слыхано»!
— Во сне и всё хорошие цены снятся! Так и не продали?
— Не продали. Все, как есть, в Р*** уехали. Приехали — а там опять мы же. Только уж я там, папенька, по пятидесяти копеечек купил.
— И дело. Вперед наука. Вот десять копеек на пуд убытку понес да задаром тридцать верст проехал. Следственно, в предбудущем, что ему ни дай — возьмет. Однако это, брат, в наших местах новость! Скажи пожалуй, стачку затеяли! Да за стачки-то нынче, знаешь ли, как! Что ж ты исправнику не шепнул!
— Ничего, папенька, покамест еще своими мерами справляемся-с.
— Ну ладно. И то сказать, окромя нас и покупщиков-то солидных здесь нет. Испугать вздумали! нет, брат! ростом не вышли! Бунтовать не позволено!
— Истинный, папенька, бунт был! Просто, как есть, стали все заодно — и шабаш. Вы, говорят, из всего уезда кровь пьете! Даже смешно-с.
— Никогда прежде бунтов не бывало, а нынче, смотри-ка, бунты начались!
— Да какой же это бунт, Осип Иваныч! — вступился я.
— А по-твоему, барин, не бунт! Мне для чего хлеб-то нужен? сам, что ли, экую махину съем! в амбаре, что ли, я гноить его буду? В казну, сударь, в казну я его ставлю! Армию, сударь, хлебом продовольствую! А ну как у меня из-за них, курицыных сынов, хлеба не будет! Помирать, что ли, армии-то! По-твоему это не бунт!
На сей раз Осип Иваныч совершенно явно и довольно нагло говорил мне «ты». Он возмущался так искренно, что даже изменил своему обычному благодушию. Признаюся откровенно, я и не подумал возразить ему. Соображение, что, по милости мужиков, не соглашающихся взять настоящую цену, армия может встретить препятствие в продовольствии, было так решительно и притом так полно современности, что я даже сам испугался, каким образом оно прежде не пришло мне в голову. Конечно, я понимал, что и против такого капитального соображения не невозможны возражения, но с другой стороны, что может произойти, если вдруг Осипу Иванычу в моем скромно выраженном мнении вздумается заподозрить или «превратное толкование», или наклонность к «распространению вредных идей»! Скажу я, например, что, при неисправности подрядчика, военное ведомство может распорядиться насчет его залогов, а он вдруг растолкует, что я армии и флоты отрицаю, основы потрясаю, авторитетов не признаю! Разве этих примеров не бывало! Разве не обвиняли фабриканты своих рабочих в бунте за то, что они соглашались работать не иначе, как под условием увеличения заработной платы! Поэтому я призвал на помощь возможное при подобных обстоятельствах гражданское мужество и воскликнул:
— Ну, да, армия… конечно! армия! Представьте, я и не подумал!
— А я так денно и нощно об этом думаю! Одна подушка моя знает, сколь много я беспокойств из-за этого переношу! Ну, да ладно. Давали христианскую цену — не взяли, так на предбудущее время и пятидесяти копеек напроситесь. Нет ли еще чего нового?
— Кандауровского барина чуть-чуть не увезли-с.
— Как увезли? куда?
— Неизвестно-с. И за что — никто не знает. Сказывали, этта, будто господин становой писал. Ни с кем будто не знакомится, книжки читает, дома по вечерам сидит…
— Не было ли поступков за ним каких?
— Поступков не было. И становой, сказывают, писал: поступков, говорит, нет, а ни с кем не знакомится, книжки читает… так и ожидали, что увезут! Однако ответ от вышнего начальства вышел: дожидаться поступков. Да барин-то сам догадался, что нынче с становым шутка плохая: сел на машину — и айда в Петербург-с!
— Да, строгонько ноне насчет этих чтениев стало. Насчет вина свободно, а насчет чтениев строго. За ум взялись.
— А разве что-нибудь у вас было? Беспокойства какие-нибудь? — полюбопытствовал я.
— Мало ли у нас тут сквернословиев было!
— Однако ведь вы сами говорите, что за кандауровским барином никаких поступков не было?
— А кто его знает! Может, он промежду себя революцию пущал. Не по-людски живет! ни с кем хлеба-соли не водит! Кому вдомек, что у него на уме!
— Позвольте, Осип Иваныч! ведь если так рассуждать, то, пожалуй, кандауровский-то барин и хорошо сделал, что в Петербург бежал! Один бежит, другой бежит…
— А коли кто задумал бежать — никто не держит! Слава богу! И окромя довольно народу останется!
Сказавши это, Осип Иваныч опрокинулся на спину и, положив ногу на ногу, левую руку откинул, а правою забарабанил по ручке дивана. Очевидно было, что он собрался прочитать нам предику, но с таким при этом расчетом, что он будет и разглагольствовать, и на бобах разводить, а мы будем слушать да поучаться.
— Мы здесь живем в тишине и во всяком благом поспешении, — сказал он солидно, — каждый при своем занятии находится. Я, например, при торговле состою; другой — рукомесло при себе имеет; третий — от земли питается. Что кому свыше определено. Чтениев для нас не полагается.
Осип Иваныч умолк на минуту и окинул нас взглядом. Я сидел съежившись и как бы сознаваясь в какой-то вине; Николай Осипыч, как говорится, ел родителя глазами. По-видимому, это поощрило Дерунова. Он сложил обе руки на животе и глубокомысленно вертел одним большим пальцем вокруг другого.
— Главная причина, — продолжал он, — коли-ежели без пользы читать, так от чтениев даже для рассудка не без ущерба бывает. День человек читает, другой читает — смотришь, по времени и мечтать начнет. И возмечтает неявленная и неудобьглаголемая. Отобьется от дела, почтение к старшим потеряет, начнет сквернословить. Вот его в ту пору сцарапают, раба божьего, — и на цугундер. Веди себя благородно, не мути, унылости на других не наводи. Так ли по-твоему, сударь?
— Да что ж «по-моему»? Меня ведь не спросят!
— Вот это ты дельное слово сказал. Не спросят — это так. И ни тебя, ни меня, никого не спросят, сами всё, как следует, сделают! А почему тебя не спросят, не хочешь ли знать? А потому, барин, что уши выше лба не растут, а у кого ненароком и вырастут сверх меры — подрезать маленечко можно!
Видя, что мысли Дерунова принимают унылый и не совсем безопасный оборот, я серьезно обеспокоился. Несмотря на смутную форму его предики, ясно было, что она направлена в мой огород. Как ни робко выражено было мною сомнение насчет правильности наименования бунтовщиками мужиков, не соглашавшихся взять предлагаемую им за хлеб цену, но даже и оно видимо омрачило благодушие старика. Стало быть, кроме благодушия, в нем, с течением времени и под влиянием постоянной удачи в делах, развилась еще и другая черта: претензия на непререкаемость. С минуты на минуту я ждал, что от намеков он перейдет к прямым обвинениям и что я, к ужасу своему, встречусь лицом к лицу с вопросом: нужны ли армии или нет? Напрасно буду я заверять, что тут даже вопроса не может быть, — моего ответа не захотят понять и даже не выслушают, а будут с настойчивостью, достойною лучшей участи, приставать: «Нет, ты не отлынивай! ты говори прямо: нужны ли армии или нет?» И если я, наконец, от всей души, от всего моего помышления возопию: «Нужны!» и, в подтверждение искренности моих слов, потребую шампанского, чтоб провозгласить тост за процветание армий и флотов, то и тогда удостоюсь только иронической похвалы, вроде: «ну, брат, ловкий ты парень!» или: «знает кошка, чье мясо съела!» и т.д.
Поэтому, в отвращение дальнейших бедствий, я воспользовался первою паузой, чтоб переменить разговор.
— Вы давно не бывали в Чемезове? — обратился я к Николаю Осипычу.
— Сегодня только проезжал. Следом за мной и старик Лукьяныч за вами приехал. В гостинице кормить остановился.
— Ну, вот и прекрасно. Стало быть, я и поеду.
— Постой! погоди! как же насчет земли-то! берешь, что ли, пять тысяч? — остановил меня Осип Иваныч