и «резкостей»?
Я знаю, многие полагают, будто женская работа не может быть так чиста, как мужская. Но, во-первых, мы этого еще не знаем. Мы даже приблизительно не можем определить, каким образом женщина обработала бы, например, Мясниковское дело, и не чище ли была бы ее работа против той мужской, которую мы знаем. Во-вторых, мы забываем, что определение степени чистоты работы должно быть вполне предоставлено давальцам: не станет женщина чисто работать — растеряет давальцев. В-третьих, наконец, не напрасно же сложилась на миру пословица: не боги горшки обжигают, а чем же, кроме «обжигания горшков», занимается современный русский человек, к какому бы он полу или возрасту ни принадлежал?
Я знаю других, которые не столько опасаются за чистоту работы, сколько за «возможность увлечений». Но эти опасения уж просто не выдерживают никакой критики. Что женщина охотно увлекается — это правда, но не менее правда и то, что она всегда увлекается в известных границах. Начертив себе эти границы, она все пространство, в них заключающееся, наполнит благородным энтузиазмом, но только это пространство — ни больше, ни меньше. Она извлечет весь сок из данного «позволения», но извлечет его лишь в пределах самого позволения — и отнюдь не дальше. Если даже мужчина способен упереться лбом в уставы судопроизводства и не идти никуда дальше, то женщина упрется в них тем с большим упоением, что для нее это дело внове. Она и дома и на улице будет декламировать: «Кто похитит или с злым умыслом повредит или истребит…» и ежели вы прервете ее вопросом: как здоровье мамаши? — то она наскоро ответит (словно от мухи отмахнется): «благодарю вас», и затем опять задекламирует: «Если вследствие составления кем-либо подложного указа, постановления, определения, предписания или иной бумаги» и т.д.
Нет, как хотите, а я бы позволил. Уж одно то, что они будут у дела, и, следовательно, не останется повода ни для «шума» ни для «резкостей», — одно это представило бы для меня несомненное основание, чтобы не медлить разрешением. Но, кроме того, я уверен, что тут-то именно, то есть в среде женщин, которым позволено, я и нашел бы для себя настоящую опору, настоящих столбов. Не спорю, есть много столбов и между мужчинами, но, ради бога, разве мужчина может быть настоящим, то есть пламенным, исполненным энтузиазма столбом? Нет, он и на это занятие смотрит равнодушно, ибо знает, что оно ему разрешено искони и что никто его права быть столбом не оспоривает. То ли дело столб, который еще сам хорошенько не знает, столб он или нет, и потому пламенеет, славословит и изъявляет желание сложить свою жизнь! И за что готов сложить жизнь? за то только, что ему «позволено» быть столбом наравне с мужчинами!
Ну, просто, дозволил бы — и делу конец!
Разумеется, если бы меня спросили, достигнется ли через это «дозволение» разрешение так называемого «женского вопроса», я ответил бы: «Не знаю, ибо это не мое дело».
Если бы меня спросили, подвинется ли хоть на волос вопрос мужской, тот извечный вопрос об общечеловеческих идеалах, который держит в тревоге человечество, — я ответил бы: «Опять-таки это не мое дело».
Но потому-то именно я, кажется, даже еще охотнее позволил бы. Как либерал, как русский Гамбетта, я люблю, чтоб вопросы стояли особняками, каждый в своих собственных границах, и смотрю с нетерпением, когда они слишком цепляются друг за друга. Я представляю себе, что я начальник (опять-таки, как русский Гамбетта, я не могу представить себе, чтоб у какого бы то ни было вопроса не имелось подлежащего начальника) и что несколько десятков женщин являются утруждать меня по части улучшения женского быта. Прежде всего, как galant homme [порядочный человек (франц.)], я принимаю их с утонченною вежливостью (я настолько благовоспитан, что во всякой женщине вижу женщину, а не кобылицу из татерсаля).
— Mesdames! charme de vous voir! [Сударыни! рад видеть вас! (франц.)] чем могу быть полезен? — спрашиваю я.
— Нам хотелось бы посещать университетские курсы, ваше превосходительство.
— Прекрасно-с. Сядемте и будемте обсуждать предмет ваших желаний со всех сторон. Но прежде всего прошу вас: будемте обсуждать именно тот вопрос, по поводу которого вы удостоили меня посещением. Остережемся от набегов в область других вопросов, ибо наше время — не время широких задач. Будем скромны, mesdames! He станем расплываться! Итак, вы говорите, что вам угодно посещать университетские курсы?
— Точно так, ваше превосходительство.
— Извольте-с. Я готов дать соответствующее по сему предмету предписание. (Я звоню; на мой призыв прибегает мой главный подчиненный.) Ваше превосходительство! потрудитесь сделать надлежащее распоряжение о допущении русских дам к слушанию университетских курсов! Итак, сударыни, по надлежащем и всестороннем обсуждении, ваше желание удовлетворено; но я надеюсь, что вы воспользуетесь данным вам разрешением не для того, чтобы сеять семена революций, а для того, чтобы оправдать доброе мнение об вас начальства.
— Рады стараться, ваше превосходительство!
— Вы рады, а я в восторге-с. Я всегда и везде говорил, что вы скромны. Вы по природе переводчицы — я это знаю. Поэтому я всех, всегда и везде убеждал: «Господа! дадимте им книжку — пусть смотрят в нее!» Не правда ли, mesdames?
— Точно так, ваше превосходительство!
И если б в это время отделился какой-нибудь робкий голос, чтоб заметить:
— Но женский вопрос, ваше превосходительство…
Я сейчас же остановил бы возражательницу, сказав ей:
— Позвольте-с. Мы условились не выходить из пределов вопроса, подлежащего нашему обсуждению, а вопрос этот таков: предоставить женщинам посещать университетские курсы. Вы скажете, может быть, что кроме этого есть еще много других, не менее важных вопросов, — я знаю это, милостивые государыни! Я знаю, что вопросов существует больше, чем нужно! Но знаю также, что всякому вопросу свой черед — да-с! Впоследствии, идя постепенно, потихоньку да помаленьку, исподволь да не торопясь, мы, с божьею помощью, все их по очереди переберем, а быть может, по каждому издадим сто один том «Трудов», но теперь мы должны проникнуться убеждением, что нам следует глядеть в одну точку, а не во множество-с. Вы желаете посещать университетские курсы — я удовлетворил вашему желанию! затем я больше не имею причин вас задерживать, mesdames! Прощайте, и бог да просветит сердца ваши!
И только. В результате оказалось бы, что я позволил бы женщинам учиться, что допустил бы их в звание стенографисток и что в то же время, с божьею помощью, на долгое время эскамотировал «женский вопрос»!
Так было бы, если б я «позволил»…
«Но если б я не позволил? — мелькнуло у меня в голове. — Что было бы тогда?»
Да очень ясно, что было бы! Было бы то, что есть и теперь, а именно, что, в качестве либерала и русского Гамбетты, я был бы обязан ходить по «умным вечерам» и выслушивать безнадежные: «ах, кабы позволили!» да «не доказали ли телеграфистки?» и т.д.
Конечно, и «позволь» я, и «не позволь», ни в том, ни в другом случае общественное спокойствие не было бы нарушено, но разве это достаточный резон, чтобы непременно не дозволять? Ужели же перспектива приобрести либеральную репутацию имеет в себе так мало заманчивого, чтобы предпочитать ей перспективы, обещаемые хладным и бесплодным восклицанием: «цыц»? Но в эту минуту размышления мои были прерваны восклицанием Тебенькова:
— Какие, однако, это неблагонамеренные люди!
Признаюсь, со стороны Тебенькова высказ этот был так неожидан, что я некоторое время стоял молча, словно ошибенный.
— Тебеньков! ты! либерал! и ты это говоришь! — наконец произнес я.
— Да, я. Я либерал, mais entendons-nous, mon cher [но условимся, дорогой мой (франц.)]. В обществе я, конечно, не высказал бы этого мнения; но не высказал бы его именно только потому, что я представитель русского либерализма. Как либерал, я ни в каком случае не могу допустить аркебузированья ни в виде частной меры, ни в виде общего мероприятия. Но внутренно я все-таки должен сказать себе: да, это люди неблагонамеренные!
— Но что же тебя так поразило во всем, что мы слышали?
— Всё! и эта дерзкая назойливость (ces messieurs et ces dames ne demandent pas, ils commandent! [эти господа и дамы не просят, они приказывают (франц.)]), и это полупрезрительное отношение к авторитету благоразумия и опытности, и, наконец, это поругание всего, что есть для женщины драгоценного и святого! Всё!
— Над чем же поругание, однако ж?
— Над женским стыдом, сударь! Если ты не хочешь понимать этого, то я могу тебе объяснить: над женскою стыдливостью! над целомудрием женского чувства! над этим милым неведением, се je ne sais quoi, cette saveur de l’innocence [этим едва уловимым ароматом невинности (франц.)], которые душистым ореолом окружают женщину! Вот над чем поругание!
Я знал, что для Тебенькова всего дороже в женщине — ее неведение и что он стоит на этой почве тем более твердо, что она уже составила ему репутацию в глазах «наших дам». Поэтому я даже не пытался возражать ему на этом пункте.
— Страшно! — продолжал он между тем, — не за них страшно (les pauvres, elles ont l’air si content en debitant leurs mesquineries, qu’il serait inutile de les plaindre! [бедняжки, они с таким довольным видом излагают свои скудные мысли, что было бы бесполезно их жалеть! (франц.)]), но за женщину!
— Позволь, душа моя! Если ты всего больше ценишь в женщине ее невежество…
— Не невежество-с, mais cette pieuse ignorance, ce delicieux parfum d’innocence qui fait de la femme le chef d’oeuvre de la creation! [но то святое невежество, тот прелестный аромат невинности, который делает женщину венцом творения! (франц.)] Вот что-с!
— Ну, хорошо, не будем спорить. Но все-таки где же ты видишь неблагонамеренность?
— Везде-с. По-вашему, подкапываться под драгоценнейшее достояние женщины — это благонамеренность? По-вашему, топтать в грязь авторитеты, подкапываться под священнейшие основы общества — это благонамеренность? Ces gens… эти люди… ces gens qui trainent la femme dans la fange… [люди, толкающие женщину на разврат (франц.)] по-вашему, они благонамеренны? Поздравляю-с.
— Да, но ведь это еще вопрос: что собственно составляет «драгоценнейшее достояние» женщины?
— Нет-с, это не вопрос. На этот счет сомнения непозволительны-с!
Сказав это, Тебеньков взглянул на меня так строго, что я счел нелишним умолкнуть. Увы! наше время так грозно насчет «принципий», что даже узы самой испытанной дружбы не гарантируют человека от вторжения в его жизнь выражений вроде «неблагонадежного элемента», «сторонника выдохшегося радикализма» и проч. Тебеньков уже изменил «ты» на «вы» — кто же мог поручиться, что он вдруг, в виду городового (не с намерением, конечно, а так, невзначай), не начнет обличать меня в безверии и попрании авторитетов? Долгое время мы шли молча, и я другого ничего