ты как думала, дурочка! Ведь я на государственной службе состою и, следовательно, несу известные обязанности. Государство, мой друг, не шутит. Оно уволило меня на двадцать восемь дней, а на двадцать девятый день требует, чтоб я был на своем посту. Ступай же, ангел мой, и постарайся заснуть! В десять часов я тебя разбужу, ты нальешь мне чаю, а в одиннадцать часов я беру шляпу и спешу в департамент!
Но она стояла неподвижно, раскрывши глазки, в которых словно застыли две слезинки, появившиеся еще в начале семейной сцены. Казалось, она ровно ничего не понимала в том сумбуре, который бормотал ее муж.
— Неужели?! — тихо шептала она, покуда муж разводил свою канитель.
— Что такое «неужели»? — обиделся он.
— Неужели ты уже променял меня… меня!.. на эти дрянные бумаги? — вырвался из груди ее вопль.
— Но неужели же ты не можешь понять, что сегодня истекает срок моему отпуску? Наденька! да пойми же меня, мой друг! Я состою на службе; я служу не какому-нибудь частному лицу, а государству… Государству, голубчик мой, государству!
— Ах, это противное государство!
Горохов улыбнулся и обнял Наденьку за талию. Он понимал тайну Наденькиных восклицаний и не без основания надеялся, что с той минуты, как она назвала государство противным, дело непременно должно пойти на лад. И действительно, как только Наденька почувствовала, что он гладит ее по спине, так тотчас же все ее сомнения рассеялись. Через минуту она уже обвила руками его шею и говорила:
— Володька! гадкий! противный! не смей бумагами заниматься! Целуй меня! крепче… вот так!
Это было так мило, что даже вошедший в эту минуту в кабинет лакей Иван — и тот не мог удержаться, чтоб не улыбнуться.
На этот раз размолвка кончилась благополучно. Правда, что Горохов, вместо надлежащих развитий, наскоро закончил свой доклад так: «Посему я полагаю разделить сих людей на три категории: первую — разорить, вторую — расточить, третью — выдержав при полиции, водворить в места жительства под строгий надзор. И тогда край несомненно процветет», — но все-таки он поспел в департамент как раз за пять минут до того, как прибыл туда директор. Директор принял его милостиво, пристально посмотрел ему в глаза, как будто отыскивал там следы чего-то, и, взяв из его рук докладную записку, дружески молвил:
— Впрочем, я думаю, едва ли вы были в состоянии дать моим мыслям надлежащее развитие. В вашем положении… столь важная перемена в жизни… Поздравляю вас, мой друг! от души поздравляю!
Несмотря на такой исход, государственная карьера Горохова была уже подорвана. Мир был заключен, но на условиях, очень и очень нелегких. Наденька потребовала, во-первых, чтоб в кабинете мужа была поставлена кушетка; во-вторых, чтоб Володька, всякий раз, как идет в кабинет заниматься, переносил и ее туда на руках и клал на кушетку, и, в-третьих, чтобы Володька, всякий раз, как Наденьке вздумается, сейчас же бросал и свои гадкие бумаги, и свое противное государство и садился к ней на кушетку.
Понятно, что, при таком положении вещей, никакие идеи надлежащего развития получить не могли.
Результат оказался плачевный. Мало-помалу Горохов совсем утратил доверие начальства, а вместе с тем и надежду на получение места начальника отделения, И вот на днях встречаю я его на Невском: идет сумрачный, повесив голову, как человек, у которого на душе скребут мыши, но который, в то же время, уже принял неизменное решение.
— Поздравь меня! я сейчас в отставку подал! — сказал он мне.
— Что так? Помилуй, вот чего бы я никогда не ожидал! Такая блестящая карьера предстояла впереди — и вдруг!
— Карьера моя… то бишь, семейное мое положение… фу-ты! Словом сказать, не клеится тут что-то, мой друг! Быть может, впоследствии… со временем… Прощай, голубчик!
И таким образом, благодаря Наденьке, государство лишилось одного из лучших слуг своих. И на этот раз узкий индивидуализм победил государственность. Спрашивается, могла ли бы Наденька таким образом поступать, если бы в институте ей было своевременно преподано ясное и отчетливое понятие о том, что такое государство? Но, увы! не о государстве и его требованиях толковали ей, а на все лады пели:
L’amour — quest que c’est que Гa mam’selle?
L’amour — quest que c’est que Гa?
[Что такое любовь, мадемуазель?
Любовь — что это такое? (франц.)]
И вот плоды.
Кормилицу мою, семидесятилетнюю старуху Домну, бог благословил семейством. Двенадцать человек детей у нее, всё — сыновья, и все как на подбор — один другого краше. И вот, как только, бывало, пройдет в народе слух о наборе, так старуха начинает тосковать. Четырех сынов у нее в солдаты взяли, двое послужили в ополченцах. Теперь очередь доходит до внуков. Плачет старуха, убивается каждый раз, словно по покойнике воет.
— Вот и бог благословил, а радости нету! — жалуется она мне.
— Напротив того, — урезониваю я ее, — есть радость, и даже большая. Дети твои государству послужат, и этого одного достаточно, чтоб утешить тебя в разлуке с ними.
И я начинаю ей разъяснять, как, что и почему; но по мере того как развиваются мои разъяснения, я и сам незаметным образом сбиваюсь с толку. Вместо того чтоб пропагандировать чистую идею государственности, я ударяюсь в околичности, привожу примеры, доказывающие, что многие солдаты до генеральских чинов дослужились, а больше, конечно, до чина прапорщичьего.
— Так-то так, — возражает старуха, — да что радости! вот у Петра Васильича сын-офицер из полку приехал, взял да отца по шее из дома и выгнал!
И затем опять начинается вой, вой без конца, вой, который нельзя утолить ни увещаниями, ни государственными соображениями. Не понимает глупая баба — и все тут.
Я мог бы привести таких примеров множество, но думаю, что достаточно и трех.
Быть может, мне скажут: «Все это — женщины, которым, по неразумию, многое прощается»?
Позвольте, господа! Откупщики — разве женщины? железнодорожные деятели — разве женщины? Да и сами женщины — разве они не по образу и подобию божию созданы, хотя бы и из ребра Адамова?
Нет! я знаю одно: в бывалые времена, когда еще чудеса действовали, поступки и речи, подобные тем, которые указаны выше, наверное не остались бы без должного возмездия. Либо земля разверзлась бы, либо огонь небесный опалил бы — словом сказать, непременно что-нибудь да случилось бы в предостерегательном и назидательном тоне. Но ничего подобного мы нынче не видим. Люди на каждом шагу самым несомненным образом попирают идею государственности, и земля не разверзается под ними. Что же это означает, однако ж?
* * *
Я знаю, впрочем, что не только иностранцы, но и многие русские смотрят на свое отечество, как на Украину Европа, в которой было бы даже странно встретиться с живым чувством государственности. Нельзя и ожидать, говорят они, чтобы оголтелые казаки сознавали себя живущими в государстве; не здесь нужно искать осуществления идеи государственности, а в настоящей, заправской Европе, где государство является продуктом собственной истории народов, а не случайною административною подделкой, устроенной ради наибольшей легкости административных воздействий.
К сожалению, возражение это делается больше понаслышке, причем теоретическая разработка идеи государства, всепроникающего и всеобъемлющего, смешивается с ее применением на практике.
Несомненно, что наука о государстве доведена на западе Европы до крайних пределов; правда и то, что все усилия предержащих властей направлены к тому, чтоб воспитать в массах сознание, что существование человека немыслимо иначе, как в государстве, под защитой его законов, для всех равно обязательных и всем равно покровительствующих. Представительными собраниями издано великое множество положений, которые до мельчайших подробностей определяют отношения индивидуума к государству; с другой стороны, учеными издано не меньшее количество трактатов, в которых с последнею убедительностью доказывается, что вне государства нет ни справедливости, ни обеспеченности, ни цивилизации. Зная и видя все это, конечно, ничего другого не остается, как радоваться и восклицать: вот благословенные страны, для которых ничто не остается неразъясненным! вот счастливые люди, которые могут с горделивым сознанием сказать себе, что каждый их поступок, каждый шаг проникнут идеей государственности!
Но есть одно обстоятельство, которое в значительной степени омрачает эту прекрасную внешность. Обстоятельство это — глухая борьба, которая замечается всюду и существование которой точно так же не подлежит сомнению, как и существование усилий к ее подавлению. Трактаты пишутся, но читаются лишь самым незаметным меньшинством, законоположения издаются, но не проникают внутрь ядра, а лишь скользят по его поверхности. И здесь старуха Домна наполняет воздух своим воем и антигосударственными причитаниями.
Отношение масс к известной идее — вот единственное мерило, по которому можно судить о степени ее жизненности. В том еще нет ничего удивительного, что государственные люди и профессора государственного права имеют совершенно отчетливое понятие о значении государства в жизни современных обществ. Это — их ремесло, за которое они получают соответствующее вознаграждение. Можно бы даже и с тем примириться, если б с их стороны было меньше отчетливости, лишь бы массы отрешились от своей одичалости и, хотя до некоторой степени (и притом, конечно, без вознаграждения), сообщили своим стремлениям и действиям характер сознательно-государственный. Но тут-то именно мы и встречаемся с тою же сумятицей, которая существует и у нас, с незначительными лишь видоизменениями в подробностях.
Вот уже целый год, как я скитаюсь за границей: сперва жил в южной Германии, потом в Париже и, наконец, в южной Франции. И все мои наблюдения сводятся к следующему: 1) люди культуры видят в идее государственности базис для известного рода профессии, дающей или прямые выгоды в виде жалованья, или выгоды косвенные — в виде премии за принадлежность к той или другой политической партии, и 2) массы либо совсем игнорируют эту идею, либо относятся к ней крайне робко и безалаберно. Я даже не думаю, чтоб последние почувствовали какое-нибудь беспокойство, если б, например, отбывание воинской повинности — одна из существеннейших прерогатив государства — было объявлено навсегда упраздненным.
Правда, что южная Германия — больное место империи, созданной войною 1870 — 71 г., но для наблюдателя важно то, что здесь даже резкие перемены, произведенные успехами Пруссии, не помешали появлению некоторых симптомов, которые в других частях новосозданного государства находятся еще в дремотном состоянии. Несмотря на замечательную ловкость прусских государственных людей и сильную поддержку, доставляемую им печатью, партикуляризм не только не успокоивается на юге Германии, но, по-видимому, с каждым годом приобретает более и более ожесточенный характер. Конечно (в особенности в городах), и теперь встречается немало людей убежденных, которых восторгает мысль о единстве и могуществе Германии, о той неувядаемой славе, которою покрыло себя немецкое оружие, раздавивши «наследственного врага», и о том прекрасном будущем, которое отныне,