Скачать:PDFTXT
Избранное. Исторические записки

мне, и отчего я невольно чувствую себя пред ними таким униженным, таким слабым, таким, страшно сказать, обыкновенным. И неужели это истина? Этому нужно учить людей?» Устами Раскольникова он делит людей не на добрых и злых, а на обыкновенных и необыкновенных: обыкновенные – это те, которые по своей духовной бедности подчиняются нравственным законам, необыкновенные – те, которые сами создают законы, которым «всё позволено». Добро и зло уже не существуют: есть что-то высшее, что стоит «по ту сторону добра и зла».

Истинная трагедия Раскольникова не в том, что он решился преступить закон, а в том, что он сознает себя неспособным на этот шаг. И он, и Иван Карамазов убедились, что разговоры об идеалах – пустая болтовня; их «наказание», ожидающее рано или поздно всякого «идеалиста», – в невозможности начать новую, иную жизнь. «О, как я понимаю, – говорит Раскольников, – “пророка”, с саблей на коне: велит Аллах, и повинуйся, дрожащая тварь! Прав, прав пророк, когда ставит где-нибудь поперек улицы хор-р-ошую батарею и дует в правого и виноватого, не удостоивая даже объясниться. Повинуйся, дрожащая тварь, и не желай, потому не твое это дело! О, ни за что, ни за что не прощу старушонке». Этито угрызения совести без вины и составляют содержание романов Достоевского: «В этом – он сам, – говорит г. Шестов, – в этом – действительность, в этом – настоящая жизнь. Всё остальное – “учение”. Все остальное – наскоро сколоченный из обломков старых строений жалкий шалаш».

Иван Карамазов ставит Алёше свой знаменитый вопрос – согласился ли бы он купить счастье всего человечества ценою страданий одного ребенка, – и Алёша отвечает: нет. Раскольников же требует отчета не за ребенка, вообще не за кого другого, а за себя самого; он сознал, что никакое торжество идей, никакая будущая гармония не дают смысла его собственной трагедии и, стало быть, не разрешают главного вопроса жизни.

Для Достоевского, как для Раскольникова и Ивана Карамазова, «распалась связь времен», и распалась навеки; он всеми силами старается показать, что на восстановление ее не может быть никакой надежды. Иван Карамазов никогда не мог понять, как можно любить своих ближних. Их уже потому нельзя любить, что им невозможно помочь. Умиление над «последним человеком» уже больше не удовлетворяет: ему хотят во что бы то ни стало помочь, а так как это неосуществимо, то любовь посылается к черту, тем более, что она при всей своей бесплодности обходится не дешево: «Достоевский уже не верит во всемогущество любви и не ценит слез сочувствия и умиления. Бессилие помочь является для него окончательным и всеуничтожающим аргументом. Он ищет силы, могущества. И у него вы открываете, как последнюю, самую задушевную, заветную цель его стремлений, Wille zur Macht[33 — Воля к власти (нем.).], столь же резко и ясно выраженную, как у Ницше! И он мог бы в конце любого из своих романов напечатать, как Ницше, эти слова огромными черными буквами, ибо в них смысл всех его исканий!»

II

Таково содержание той части книги г. Шестова, которая посвящена Достоевскому. Во второй части – пред нами совершенно сходный процесс перерождения убеждений под влиянием личного несчастия, другой идеалист, ставший таким же, как Достоевский, но только более смелым подпольным человеком, – Ницше. Попытаемся теперь формулировать основные положения книги г. Шестова.

Современный ум не выносит философии, основанной на нескольких принципах: он жаждет во что бы то ни стало единства. Ему нужна такая система, которая представляла бы надежный оплот против новых, диких, дерзко требующих к себе внимания явлений. Таким оплотом и является столь пышно расцветший за последние два века идеализм. Он обзавелся категорическим императивом, в силу которого и признает себя самодержавным властелином, а всех отказывающих ему в повиновении – безумцами или бунтовщиками; он ставит людям задачи и превозносит тех, кто соглашается признать законность его требований, тех же, которые отказывают ему в повиновении, предает проклятию. Он связывает людей по рукам и ногам, но зато, перенеся все страшнейшие антиномии действительности за ее пределы, в область Ding an sich[34 — Вещь в себе (нем.).], дает людям возможность спокойно жить среди зловещей таинственности происходящих на их глазах ужасов. Это – философия обыденности.

И Достоевский, и Ницше – ее питомцы; с юных лет они впитали в себя идеализм и долгие годы служили ему глашатаями. Если бы их жизнь прошла без случайных осложнений, если бы не каторга у одного и не ужасная болезнь у другого, – весьма вероятно, что они никогда не почувствовали бы тяжести цепей, налагаемых моралью, учили бы людей мириться с ужасами жизни и покоряться необходимости. Но судьба решила иначе: каждого из них постигло тяжкое личное испытание, трагедиявместо того чтобы предоставить им до конца жизни спокойно заниматься будущностью человечества, судьба предложила каждому из них один простой вопрос: о его собственном будущем. Казалось бы, именно теперь представлялся им случай доказать, что их проповедь не была пустой фразою, доказать на деле, что идея самоотречения действительно способна воодушевлять человека и дать ему силу перенести несчастие; можно было ждать, что они стоически покорятся и, несмотря на личное горе, будут радоваться светлым надеждам человечества. И вдруг они с ужасом убеждаются, что «учение» неспособно поддержать их, мало того – они видят, что оно спадает с них, как ветхая одежда, а на его месте встает, заслоняя в их глазах весь мир, один колоссальный и неукротимый эгоизм. Другой человек, может быть, глубоко устыдился бы такой своей порочности; но они недаром сами были учителями. Оглядываясь на свое прошлое, они естественно говорят себе: вот я сам столько лет проповедовал добро и самоотречение; между тем теперь, под влиянием личного несчастия, я чувствую, во мне говорит один эгоизм. Не то же ли случилось бы и со всяким учителем добродетели? И не скрывается ли эгоизм под всеми красивыми фразами учителей?

Да и что может им дать идеализм? Милостыню сострадания? За нее они обязаны будут заплатить признанием, что они вполне удовлетворены, что эта любовь к ним ближних и есть осуществление высшего идеала, т. е. крайнего требования, какое человек вправе предъявить к жизни: слишком дорогая цена за жалкое лекарство, которое бессильно исцелить их страдания. А идеализм еще сурово осуждает этот проснувшийся в них эгоизм и говорит им: ты погиб, ты осужден навеки. Человеческая мудрость, человеческая нравственность стоят над ними грозным судьею, денно и нощно над ними звучит страшное заклинание: ossa arida, audite verbum Dei[35 — Кости сухие! слушайте слово Господне (лат.) – Иезекииль 37: 4.]. Очевидно, от людей им нечего ждать. Весь мир встал против них; весь мир и один человек столкнулись между собою, и на стороне мира – все традиции, на стороне страдальца – только отчаяние.

Тогда человек разрывает с прошлым и уходит в «подполье». Идеализм не выдержал напора действительности; столкнувшись волею судеб лицом к лицу с настоящей жизнью, человек убедился, что все «учение» было ложью. Синтетические суждения а priori, добро и гуманность – все то, что до сих пор оберегало его душу от скептицизма и пессимизма, – бесследно исчезли, и человек впервые в полном одиночестве стоит пред ужасом действительности. Жизнь говорит ему: познай или погибни; к старому идеалу нет возврата, и он идет вперед с мужеством отчаяния, почти уже не справляясь о том, что́ его ждет. Он решается своей судьбой проверить справедливость завещанных тысячелетиями идеалов. Так рождаются убеждения или то, что г. Шестов, в противоположность философии обыденности, называет философией трагедии. И Достоевский, и Ницше купили эту философию дорогой ценой: «страшно впасть в руки Бога живого». На первых порах они ужасаются своей неспособности к самоотречению и готовы признать в ней исключительно им одним свойственную чудовищную аномалию. Они употребляют все старания, чтобы вернуть свою заблудшую душу на правый путь идеала, чтобы жить по-старому; новое сознание ужасает их своим безобразием, и чем сильнее оно преследует их, тем страстнее они стремятся избавиться от него. Оно сулит им полный разрыв с миром и с их собственным прошлым, а взамен не может дать, по-видимому, ничего, кроме бесплодного отрицания. Но им уже нет спасения: эгоизм охватывает их все сильнее. Чем больше они убеждают себя в необходимости отречься от своего «я», чем ярче рисуют себе картину будущего преуспеяния человечества, тем горше им думать, что их не будет на торжестве жизни.

Что же такое эта философия трагедии? Она стоит в принципиальной вражде с философией обыденности. Она требует, чтобы отдельный человек был так же охранен против «необходимости», как и целый мир: обыденность проводит в жизнь противоположное воззрение, признавая идеалом самопожертвование. Основное начало философии трагедии можно выразить словами подпольного человека: «Всему миру провалиться, а чтоб мне всегда чай пить», или словами Ницше: «Нет ничего истинного, и все дозволено», или наконец формулой: «Pereat mundus fiam»[36 — Пусть мир погибнет, но я останусь (лат.).]. Эта формула приводит «добрых и справедливых» в священный ужас; но люди трагедии уже не считаются с мнением добрых и справедливых: «они поняли, что человеческое будущее, если только у человечества есть будущее, покоится не на тех, которые теперь торжествуют в убеждении, что у них есть уже и добро, и справедливость, а на тех, которые, не зная ни сна, ни покоя, ни радостей, борются и ищут и, покидая старые идеалы, идут навстречу новой действительности, как бы ужасна и отвратительна она ни была». Задача человека не в том, чтобы отрицать страдания, как марена, переносить их в область Ding an sich, а в том, чтобы принять действительность со всеми ее ужасами, признать ее и, быть может, наконец понять. Господствующие теперь позитивизм и идеализм отворачиваются от всего страшного в жизни и противопоставляют ему идеалы, как единственную настоящую реальность. Но трагедии не изгонят из жизни никакие общественные переустройства: иррациональное в человеке идет навстречу страданию, ищет его, и идеал всеобщего счастия есть выдумка «учителей». Достоевский и Ницше говорят нам, что не нужно бояться неизвестности, страдания и гибели, что только из трагедии может родиться истинная философия. Их собственный пример показывает, что таков будет отныне удел ищущих: лучшие из людей погибнут, ибо им будет все хуже и хуже; «и лишь тогда, когда не останется ни действительных, ни воображаемых надежд найти спасение под гостеприимным кровом позитивистического или идеалистического учения, люди покинут свои вечные мечты и выйдут из той полутьмы ограниченных горизонтов, которая до сих пор называлась громким именем истины, хотя знаменовала собой лишь безотчетный страх консервативной человеческой натуры пред той таинственной неизвестностью, которая называется трагедией. Тогда, быть может, поймут, отчего Достоевский и Ницше ушли от гуманности к

Скачать:PDFTXT

Избранное. Исторические записки Гершензон читать, Избранное. Исторические записки Гершензон читать бесплатно, Избранное. Исторические записки Гершензон читать онлайн