Скачать:PDFTXT
Избранное. Исторические записки

он должен отречься от счастья: «Мне кажется, я собьюсь с пути моего, если стану наслаждаться молодою жизнью, если яркими цветами усыплю мою юность. Мое призвание не то»

.

Отсутствие данных не позволяет нам проследить развитие взглядов на Шиллера у Герцена, Станкевича, Огарёва, Грановского и др. Это возможно только для Белинского – и получающаяся в результате такого исследования картина не только в высшей степени характерна для самого Белинского, но типична, можно сказать, для всякого сознательно развивающегося человека. В отношении Белинского к Шиллеру легко различить, как это отметил уже Пыпин

, три периода: период восторженного поклонения, период реакции – свирепой, личной, мстительной вражды, и, наконец, период примирения. С Шиллером Белинский считался всю жизнь, это был для него не чужой голос, а часть его самого, и не «поэзия», а нравственная категория, к которой он необходимо должен был в каждом фазисе своего развития самым точным образом определить свое отношение.

Обожание первого периода было обусловлено не столько содержанием шиллеровского идеализма (потому что он принимался лишь в самых общих своих чертах и без всякого критического анализа), сколько героическим и романтическим элементами этого идеализма. Позднее, в период преклонения пред «действительностью» и реакции против Шиллера (когда, впрочем, эта реакция уже начала терять свою остроту), Белинский так объяснял свою «несколько дикую радость», что он может «законно» нападать на Шиллера: «Тут вмешались личности. Шиллер тогда был мой личный враг, и мне стоило труда обуздывать мою к нему ненависть и держаться в пределах возможного для меня приличия. За что эта ненависть? За субъективно-нравственную точку зрения, за страшную идею долга, за абстрактный героизм, за прекраснодушную войну с действительностью, за все за это, от чего страдал я во имя его. Ты скажешь, что не вина Шиллера, если я ложно, конечно, и односторонне понял великого гения и взял от него только его темные стороны, не постигши разумных; так, да и не моя вина, что я не мог понять его лучше. Его “Разбойники” и “Коварство и любовь”, вкупе с “Фиеско” – этим произведением немецкого Гюго – наложили на меня дикую вражду с общественным порядком, во имя абстрактного идеала общества, оторванного от географических и исторических условий развития, построенного на воздухе. Его “Дон Карлос” – эта бледная фантасмагория образов без лиц и риторических олицетворений, эта апофеоза абстрактной любви к человечеству без всякого содержания – бросила меня в абстрактный героизм, вне которого я все презирал, все ненавидел (и если б ты знал, как дико и болезненно!) и в котором я очень хорошо, несмотря на свой неестественный и напряженный восторг, сознавал себя нулем. Его “Орлеанская девственница”… ринула меня в тот же абстрактный героизм, в то же пустое, безличное, субстанциальное, без всякого индивидуального определения – общее. Его Текла, это десятое улучшенное и исправленное издание шиллеровской женщины, дало мне идеал женщины, вне которого для меня не было женщины… До чего довел меня Шиллер

Это была очень обыкновенная ошибка, постоянно наблюдаемая в отношении молодости к романтическому элементу в искусстве, а часто – и к искусству вообще: ставить поэтические создания на одну плоскость с насущной действительностью и вследствие того требовать от последней тех конкретных черт, в какие поэт облек свой идеал. Такое незаконное смешение умопостигаемого с эмпирическим представляет собою одну из самых опасных болезней роста. Оно ставит человека в совершенно ложные отношения к действительности и часто, в особенности у женщин, укореняет навсегда своего рода психический дальтонизм, портящий иногда всю жизнь. Юноши 30-х годов все были заражены этим недугом, и в несравненно более острой форме, чем современная нам молодежь; всем им пришлось с мучительными усилиями освобождаться от власти «фантазий» и вырабатывать в себе трезвый взгляд на жизнь. Повального недуга не избег даже острый ум Герцена, в кружке же Станкевича, откуда вышел и Белинский, это поветрие свирепствовало с наибольшей силою. Лет 18–20 Cтанкевич и его друзья смотрели на Теклу как на портрет, списанный с живой модели; отсюда двойная ошибка: в первый момент они в любой девушке готовы были узнать эту самую модель, во второй, когда оказывались кое-какие уклонения от модели, приходили в отчаяние, проклинали весь мир и торжественно давали обет не вступать в компромисс с действительностью.

В этом мире дивных «призраков» все было так легко, гармонично и радостно, действительность же оскорбляла и грубой законченностью своих форм, и примесью прозы во всяком проявлении красоты. Отсюда развивался не пессимизм, а упрямая непримиримость с реальным; а так как горячее сердце непрерывно влекло в эту самую реальность, то юные идеалисты беспрестанно и пребольно обжигались. Первым стал освобождаться Станкевич, и ему раньше всех удалось выработать в себе здоровый взгляд на взаимоотношения идеала и действительности. Любопытно видеть, как в значительной мере сознательно совершалось это освобождение: вот пример, случайно касающийся как раз Шиллера. Будучи проездом в Праге, Станкевич, конечно, не отказал себе в удовольствии посетить замок Валленштейна. При этом ему прежде всего вспомнился не исторический Валленштейн

, а Валленштейн Шиллера. Во дворце он видит и лошадь Валленштейна: «Добрый конь стоит набитый какой-то дрянью и не поражает нисколько своим видом; худшая лошадь у нас в Удеревке сто́ит этой… а между тем фантазия играет и над этой лошадью». В саду он видит знаменитый грот: «Макс и Текла мелькнули передо мною; но я стал себя разочаровывать, старался представить себе в этих местах сильных, грубых людей, которые опирались во всю жизнь свою на самих себя и уповали только на помощь руки своей».

Но Станкевич освобождался гармонически; признание реальности у него не сопровождалось мстительным озлоблением против старых идеалистических иллюзий. Гегелевская логика научила его видеть в эмпирической действительности случайность, истинной же действительностью признавать только Разум, Дух. Это и определило его окончательный взгляд на Шиллера, как на великого провозвестника разумной действительности, «прямых человеческих требований», которому невнимание к натуральной действительности дает особенную ясность и цельность.

Белинскому нужно было пережить период обожествления этой натуральной действительности и страстной вражды против отвлеченного идеализма своих молодых лет, чтобы достигнуть равновесия, и когда это совершилось, он снова и окончательно преклонился пред Шиллером, но уже не за его абстрактный героизм, а за содержание его проповеди. Уже в октябре 1840 года он пишет Боткину: «Проклинаю мое гнусное стремление к примирению с гнусной действительностью! Да здравствует великий Шиллер, благородный адвокат человечества, яркая звезда спасения, эманципатор общества от кровавых предрассудков предания! Да здравствует разум, да скроется тьма! – как восклицал великий Пушкин. Для меня теперь человеческая личность выше истории, выше общества, выше человечества»

. В начале следующего года он о Шиллере уже «не может и думать, не задыхаясь»: «Да, я сознал, наконец, свое родство с Шиллером, я – кость от костей его, плоть от плоти его, и если что должно и может интересовать меня в жизни и истории, так это он, который создан, чтобы быть моим богом, моим кумиром, ибо он есть высший и благороднейший мой идеал человека»

. Это новое поклонение уже не исключало критического отношения к кумиру, как в первом периоде, но и не боялось его.

В половине 40-х годов вкус Белинского, окончательно сложившийся на реалистической поэзии Пушкина и Гоголя, разумеется, не мог находить удовлетворения в шиллеровском романтизме, но последний уже не застилал перед его взором той высшей или, как говорили тогда, субстанциальной правды, которою дышит поэзия Шиллера. Белинский находит в ней теперь резко выраженную двойственность. «Пафос ее составляет чувство любви к человечеству, основанное на разуме и сознании; в этом отношении Шиллера можно назвать поэтом гуманности. В поэзии Шиллера сердце его вечно исходит самою живою, пламенною и благородною кровью любви к человеку и человечеству, ненависти к фанатизму религиозному и национальному, к предрассудкам, к кострам и бичам, которые разделяют людей и заставляют их забывать, что они – братья друг другу»

. Между тем этот «провозвестник высоких идей, жрец свободы духа, на разумной любви основанной, поборник чистого разума, пламенный и восторженный поклонник просвещенной, изящной и гуманной древности… – в то же время романтик в смысле средних веков… Шиллер высок в своем созерцании любви; но это любовь мечтательная, фантастическая: она боится земли, чтоб не замараться в ее грязи, и держится под небом именно в той полосе атмосферы, где воздух редок и не способен для дыхания, а лучи солнца светят не грея… Женщина Шиллера – это не живое существо с горячею кровью и прекрасным телом, а бледный призрак; это не страсть, а аффектация»

. Белинский хочет объяснить эту двойственность тем, что первой своей стороною Шиллер принадлежит человечеству, а второю – заплатил невольную дань своей национальности.

С этим объяснением Белинского, конечно, трудно согласиться, но под общей его оценкой Шиллера подпишется теперь всякий просвещенный человек. Этот верный взгляд на Шиллера Белинский добыл не умозрением, не рассудочным анализом, а жизненно, ценою тяжелых страданий и ошибок. Точно так же, хотя и с меньшей страстностью, не читали, а переживали Шиллера и все лучшие сверстники Белинского, те юноши, которые потом так мощно двинули духовное развитие русского общества. Чрез них Шиллер органически вошел в историю нашей умственной жизни; он был учителем и вождем наших лучших людей, – этого одного было бы достаточно, чтобы мы с признательностью вспоминали его имя.

Примечание

Здесь речь именно о юношах; для взрослого человека Шиллер жив и поныне.

Комментарии

Печатается по изданию: Гершензон М. Литературное обозрение // Научное слово. 1905. Кн. 5. С. 117–124.

Комментарии составлены Е.Н. Балашовой (№ 9*, 12*–14*, 16*), Л.Л. Тумаринсоном.

Шиллер. Элевзинский праздник (1798). Перевод В.А. Жуковского (1833).

Там же.

Название оды Фр. Шиллера (1785).

Der alte Urstand der Natur kehrt wieder,

Wo Mensch dem Menschen gegenübersteht.

Вернется вновь та давняя пора,

Когда повсюду равенство царило.

    Вильгельм Телль. Сцена вторая. Пер. Н. Славятинского.

Герцен А.И. Записки одного молодого человека.

Из драматических сцен Н.П. Огарёва «Исповедь лишнего человека».

Герцен А.И. Записки одного молодого человека.

Н.П. Огарёв.

П.В. Анненков (1813 или 1812–1887), автор биографии Н.В. Станкевича и публикатор его переписки: Николай Владимирович Станкевич. Переписка его и биография, написанная П.В. Анненковым. М., 1857.

«Отречение» – стихотворение Фр. Шиллера (1784).

Строка из того же стихотворения.

Ср. соответствующий фрагмент стихотворения «Отречение» в переводе Н. Чуковского:

Всех чад своих люблю без исключенья! —

Вскричал незримый некий дух. –

Есть два цветка, они полны значенья,

Есть два цветка – Надежда, Наслажденье,

И мудрый выберет один из двух.

Избрав один, другим не соблазняйся,

Искать другойнапрасный труд!

Кто не имеет веры, наслаждайся,

А верующийблаг земных лишайся!

Известны также переводы М.А. Дмитриева («Покорность провидению»), Г.П. Данилевского («Resignation»).

О стихотворении Шиллера см. в письме Н.В. Станкевича Я.М. Неверову от 24 июля 1833 г.: «Возьмем еще Шиллера: „Resignation“. Кажется, поэт высказывает свое

Скачать:PDFTXT

Избранное. Исторические записки Гершензон читать, Избранное. Исторические записки Гершензон читать бесплатно, Избранное. Исторические записки Гершензон читать онлайн