конечно, а ради участия в нем Пушкина), буквально терзал его, и недели он ходил как больной… Все давнее в его маленьких комнатках становилось сегодняшним, живее живого»
.
Порою увлечения приводили к ошибкам (как со знаменитой статьей «Скрижаль Пушкина»
), но, как писал А. Белый, «для знавших близко М.О. Гершензона оборотной стороной ошибок был пламень неистовства, Щёголевым неведомый…»
* * *
С начала 1910-х годов творческая деятельность М. Гершензона развивается в трех взаимосвязанных направлениях. Это сбор и публикация новых материалов, становящихся основой статей, затем объединение их в книги – сначала как «истории» какого-либо движения или «истории одной жизни» (как, например, «Жизнь B.C. Печерина»), позднее – как цикл статей достаточно разнообразной по хронологическому диапазону тематики («Образы прошлого», 1912), наконец – просто публикации собранных документов – это 6 томов сборников «Русские Пропилеи» (с 1915 по 1919) и один том «Новых Пропилеев» (1923). Вместе с написанием статей и книг – издания любимых писателей – двухтомник П.Я. Чаадаева, двухтомник И. Киреевского.
«Образы прошлого» (1912) были первым панорамным сборником. Тему «молодой России» на материале начала XIX века здесь продолжили две статьи. Первая – «Н.И. Тургенев в молодости». Опубликованная в 1911 году под названием «Русский юноша сто лет назад», она стала новым обращением к проблеме личности и ее «строя» души. По отношению к прежней концепции «насыщенного» мировоззрения, свойственного, по мнению Гершензона, людям александровского времени, здесь наблюдается некоторое противоречие, но так кажется лишь на первый взгляд. Действительно, юный Н. Тургенев ощущает внутренний раскол, и «корень» его недуга заключается, как он сам это понимает, «в мысли». Его душевная жизнь расколота на две составные – «природный разум» (как правильное, естественное начало) и «рассудок», названный «беззаконным». Он ведет дневник-исповедь, где тщательно описывает и симптомы своей болезни, и методы ее «лечения». «Этот старый дневник, – пишет Гершензон, – кажется мне драгоценным документом по вопросу, который я считаю коренным для всей мировой цивилизации, – по вопросу о расколе между органическим разумом и дискурсивным, логическим мышлением в человеке»
. Именно здесь, в поисках душевной цельности, зарождалась философия будущего движения декабристов. Если Природа – мерило, если люди будут счастливы, только согласуясь в своих действиях с Природой, то первым деянием будет, по Н. Тургеневу, уничтожение рабства – главного для России нарушения закона Природы. Отсюда – выход в сферу политики, в сферу «внешней» борьбы. Так поколение Тургенева искало и находило выход из душевных смятений.
Гершензон был прежде всего историком духовной жизни России, а уже потом – ее общественных движений. Он нащупывал новые и непривычные пути изучения культуры: ему интересен не столько конечный продукт интеллектуального движения (в своих работах он почти не касается готовых философско-политических трактатов декабристов или, например, трудов Герцена, Грановского и др.). Интимный дневник, частные письма, пометы на страницах книг – вот что привлекает его в первую очередь. Оперируя традиционным термином «тип», он тем не менее строит свою типологию исторических эпох и характеров, где не тождество идей определяет характер эпохи и «героев времени», а «известные обязательные ассоциации чувств и идей, которые в общих чертах неизменно и в неизменной последовательности навязываются и несходным людям»
. Так, духовными братьями по «веку меланхолии» оказывается Н. Тургенев и, например, К. Батюшков – неожиданная, но точная параллель…
В сборник «Образы прошлого» вошла и чрезвычайно важная для Гершензона статья «П.В. Киреевский». Фигура Киреевского-младшего как-то по традиции находилась в тени, заслоняясь более масштабной личностью Киреевского-старшего. В исторической картине, рисуемой М. Гершензоном, она вышла на первый план. Если для И. Киреевского достаточно было небольшой статьи, то для П. Киреевского потребовалось целое жизнеописание. Это неудивительно: для того, чтобы разгадать эту странно-затененную личность, нужно понять, в чем был смысл ее трагически одинокой и внешне малопродуктивной жизни. В результате получился образ, а не только носитель идей, и он по праву занял место в книге «образов прошлого».
Жизнь этого человека протекала под знаком торжества рациональной аскезы. «Странное дело, – пишет исследователь, – в Киреевском как будто совсем не было этого внутреннего «я»; он метафизически безличен, или, по крайней мере, он так жил. Ни на одном его желании или поступке не видно печати иррационально-личной воли; напротив, все его желания и поступки – и порознь, и в своей последовательности – строго рациональны, как система, а поскольку воля еще пыталась утверждать себя, он сознательно подавляет ее, и с полным успехом»
. Однако отречение от себя сыграло роль утверждения себя, и это не парадокс, ибо он «в самом этом добровольном обезличении невольно следовал какому-то тайному закону русского национального духа»
. Не в собирании народных песен, не в изучении русской древности было дело – П. Киреевский как явление воплощал, по мысли Гершензона, дух «народной стихии». В неправильных силлогизмах его мысли билась иррациональная, стихийная вера в русский народ и его призвание. Она, эта вера, и поглотила его целиком. В этой-то стихийной цельности состоял исторический смысл жизни П. Киреевского.
* * *
Еще в начале 1900-х годов М. Гершензон, счастливый на архивные находки, получил от Н.А. Огарёвой-Тучковой, наряду с корпусом материалов о людях 40-х годов, семейные письма Римских-Корсаковых 1810–1820-х годов (Григорий Александрович Римский-Корсаков был приятелем отца Н.А. Огарёвой – А. Тучкова). Эта переписка стала сюжетом одной из самых блистательных работ М. Гершензона – «Грибоедовской Москвы».
На фоне предшествующих трудов Гершензона «Грибоедовекая Москва» (1914) была воспринята как «повесть» или как «эскиз к историческому роману» (Русская мысль, 1914, № 5, с. 167). Рецензент «Русской мысли», А. Тыркова, писала: «Это новый для М.О. Гершензона род писательства. Точно устал он от туманной, так часто бесплодной утонченности умников 30-х и 40-х годов, философские и мистические переживания которых он учил нас понимать и изучать, – устал и захотел отдохнуть среди простоты быта, с его крепкими и вечными инстинктами, желаньями, страстями»
. Мнение о художественности «Грибоедовской Москвы» будет единодушным, его повторит и Н. Бродский: «Читая книгу Гершензона, прежде всего изумляешься его искусному перевоплощению в художника-хроникера…»
Мысль об органичности, цельности изображенной здесь «грешной и пустой» жизни прозвучит и в рецензии Н. Лернера: «Рассказчик вводит нас в роскошный дворянский цветник, выросший на крепостном навозе, в эту сытую, «грешную и пустую», но не во всем грешную и пустую жизнь. Было в ней кое-что хорошее, а главное, и такое встречалось, чему мы, люди более сложного и нравственно требовательного века, не можем не позавидовать. Это – духовная цельность, с которою жили и умирали такие натуры, как главная героиня «Грибоедовской Москвы»; внутренняя и внешняя законченность слов и поступков, свойственная только людям, выражающим собою некую замкнутую, завершенную, успокоившуюся в достигнутом величии культуру»
Однако погружение в этот «дворянский цветник» для Гершензона не являлось самоцелью и осуществлялось не ради «реставраторского» интереса. Важнейшим импульсом для него было стремление столкнуть и противопоставить две культуры – стародворянскую, барскую, и современную. В такой оппозиции стародворянская культура наделялась многими позитивными качествами, отсутствующими в культуре нового века. Отвлекаясь от дифференциации старой культуры (Чаадаев, Печерин, декабристы, Н. Тургенев и т. д.), он в «Грибоедовской Москве» изображал прошлый век как «потерянный рай», как общество людей с «насыщенным», а потому и цельным мировоззрением. Еще в 1907 году в «Письмах к брату» Гершензон писал о своем восприятии той эпохи: «Как я завидовал людям 20-х и 30-х годов, с каким ненасытным упоением рассматривал картины, в которых изображался их уютный и неторопливый быт! Читая их воспоминания, их книги, я как бы приобщался к миру их существования, – и, право, не знаю, не отсюда ли и это магическое обаяние Пушкина для меня, как вечно живого отзвука того потерянного рая!»
Мир современности для него – мир теней, неустойчивости, дисгармонии. Тот же – мир света, полноты мысли и чувства, их органической слиянности. Жизнь Римских-Корсаковых конечно же изображается Гершензоном с иронией, мягкой, сочувствующей, не «разоблачительной». Можно даже сказать, что ирония этой книги двунаправленна: не только наивность и неведение Марьи Ивановны Римской-Корсаковой и ее детей ею оттеняются, и в этом смысле «Грибоедовская Москва» напоминает полотна Лансере. В книге Гершензона есть большая доля автоиронии, направленной на его собственное усложненное и «обремененное культурным наследием» мироощущение.
«Грибоедовская Москва» соотносится не только с грибоедовской комедией, как «опыт исторической иллюстрации» к «Горю от ума». Книга несет на себе отпечаток сильного влияния Л. Толстого, его романа «Война и мир». Понимание истории как совокупности личных судеб, личных воль восходит к философии истории Толстого. Не случайно Гершензон пишет: «Событие эпохи не только возникает из мелочей, из тончайших индивидуальных частиц, как доказывал Толстой в „Войне и мире“; оно также само дробится на миллионы частичных эпизодов: на переломы в судьбе множества отдельных лиц, на бесчисленные семейные потрясения и пр., и в каждом из таких эпизодов для умеющего видеть отражается весь состав «события». Описывая эти «события» частной судьбы Марьи Ивановны Римской-Корсаковой, Гершензон воссоздает атмосферу 10–20-х годов. Именно воссоздает, потому что писательское начало возобладало над чисто историческим. Сами документы, на основе которых построена книга, – письма – получили художественную функцию, они стали заменителями «разговоров» в романе. А мастерски обрисованные герои воспринимаются как романтические персонажи – в первую очередь как образы-параллели к «Войне и миру». Так, например, сама Марья Ивановна, делающая карьеру сыну Григорию, явно соотнесена с Друбецкой, ищущей связей для Бориса. Невольно напоминает она и Ахросимову, хотя у Гершензона фигурирует и реальный прототип толстовской героини – Офросимова, приятельница Римской-Корсаковой.
Сцены со сватовством графа Н.А. Самойлова к Александре Римской-Корсаковой напоминают эпизоды сватовства Андрея Болконского к Наташе Ростовой… Происходит любопытная вещь: реальные исторические персонажи проецируются на художественные образы, и «Грибоедовская Москва» кажется фрагментом «Войны и мира»…
В эти же годы вынашивается и в 1914 году выходит в свет еще одна семейная хроника – «Декабрист Кривцов и его братья», построенная на основании бумаг семейного архива Кривцовых (переданных Е.Н. Орловой), неизданных дневников Н.И. Кривцова, его писем и ряда официальных документов из «труднодоступных казенных архивов».
Повесть о судьбе трех братьев Кривцовых отразила «коренной перелом в истории русского общества», как писал сам Гершензон в небольшом предисловии. Перелом был осмыслен им психологически – как смена нескольких типов русского дворянства. Старший брат – Николай Иванович – запоздалое дитя еще прошлого века. По масштабу, по фактуре своей личности он должен был родиться в XVIII веке. Это тип «екатерининского» человека. Смешение разнородных влияний – гедонизма и набожности, патриотизма и безудержного, широкомасштабного, несколько авантюрного карьеризма, благородства (рискуя жизнью, спасал раненых французов в Москве) и расчетливости – составляли его незаурядный характер.
Два младших брата – Сергей и Павел Кривцовы – две противоположные судьбы внутри одного поколения. Сергей, скромный артиллерист, неуклюжий и непохожий на барственных Николая и Павла, будет вовлечен в движение декабристов не столько по политическим