К Бальриху, Динклю и Гербесдерферу подсел старик маляр, поселившийся с недавнего времени в подвале у Клинкорума. Неугомонный бродяга и лодырь, кое-как перебиваясь, всю жизнь шатался он по свету, покуда старые кости не запросились домой, в Гаузенфельд, где у него еще была родня. Маляр и Бальрих сидели молча, пока Гербесдерфер не обратился к ним с вопросом, почему это богатым дамочкам вдруг вздумалось заявиться незваными к работнице и глазеть на ее родовые муки? Что она, корова? Он говорил нескладно, как дикарь, и с таким усилием, будто день ото дня терял дар речи.
Динкль тихонько толкнул Гербесдерфера под столом, показал монету в двадцать марок, которую дали гости, и громко сказал:
Бальрих разволновался. Он готов был встать и заявить здесь, перед всеми, что и у богатых бывает доброе сердце! Он все еще видел перед собой застенчивую улыбку Эмми Бук, и среди дыма и чада ему чудился запах фиалок. Но старик маляр пристально поглядел на него, ухмыляясь в свою козью бородку, и, опередив Бальриха, заявил:
К его столу неслышно подошел Симон Яунер. Он услышал последние слова Бальриха, хотя они и были сказаны шепотом. Яунер стукнул по столу, как бы в порыве гнева.
Яунер опустился на скамью рядом с Бальрихом. Так как ему не удалось занять место Бальриха у машины, он решил, что теперь выгоднее сблизиться с ним. Он дружески взял Бальриха за руку и настойчиво заговорил:
Рабочие отлично знали, что каждое их слово станет известно инспектору. Ведь именно инспектор насолил Яунеру, так перед кем же, как не перед ним теперь заискивать? И все-таки им было трудно сдерживать себя.
Разве закусочная и казарма не возвращают с лихвой Геслингу то, что он платит рабочим? Бесконечным и неудержимым потоком течет золото в один и тот же карман, рабочие же со своими натруженными руками, их отцы, жены, их дети стоят подле и только смотрят на него… Для Геслинга производят они на свет детей, так же как создают для него товары, пьют и едят для него.
Динкль вдруг оказался на середине комнаты и, заложив большие пальцы в проймы своего пиджачка в коричневую клетку, стал представлять рабочего, который вышел прогуляться, а навстречу ему — богатый фат. Богатого фата изображал Яунер; он снял с гвоздя котелок, расправил на нем все вмятины и надел на голову. Поравнявшись с Яунером, Динкль вдруг поднес кулак почти к самому его подбородку, причем Яунер изобразил страшный испуг, а Динкль сделал вид, будто хотел только сунуть в рот папиросу. Все шумно выразили свое одобрение. Вот это здорово! Стоит только погрозить пальцем — и богач готов хлопнуться в обморок, ведь они живут будто во сне. Ходят по улицам и не замечают, как они одиноки среди рабочих, и как их меховые шубы теряются среди тысяч залатанных, ветром подбитых курток. Только и есть у них один союзник — полиция… Они ничего не замечают, они спят. Никогда ничего не изменится, думают богачи. Ведь они привыкли к тому, что есть, им легче было привыкнуть к своей жизни, чем нам к своей.
Гербесдерфер, которому давно уже не терпелось высказать все, что в нем накипело, выпростал свои непомерно огромные кулаки, — один палец был перевязан, — разжал их и сжал с такой яростью, что хрустнули суставы, и, с трудом выдавливая из себя слова, словно от избытка сил, заявил:
Бальрих, сидевший напротив, почтительно слушал его и почти не почувствовал легкого толчка в бок — старик Геллерт хотел привлечь к себе его внимание. Видимо, он уже давно носил в себе эти мысли, и общий подъем, наконец, развязал ему язык.
Бальрих изумленно уставился на него, но старик уже поджал губы, будто ничего и не сказал. Бальрих в первую минуту даже оторопел, но после минутного раздумья только раздраженно пожал плечами. Старческая пустая болтовня, не стоящая внимания!
Разговор перешел на партийные дела. Партия отнюдь не безупречна. И в ней есть элементы, которые больше думают о себе, чем о рабочем классе. Яунер, громче всех выражавший свое недовольство, стал бранить товарища Наполеона Фишера, рабочего депутата: он хоть и провертывает немало всяких дел, но больше ради себя, чем ради нас. Он заодно с Геслингом и с правительством в полном ладу, ни в чем им не перечит. А чего он добился тем, что голосовал за непомерное увеличение армии? То страховку дадут, то лишнюю пенсию, только и всего. А ведь был таким же рабочим, как и мы, да еще у Геслинга. Чего же ждать от других, от белоручек?
Да, все это верно. Но именно эти слова Яунера были встречены куда более сдержанно, чем разыгранная им и Динклем сценка, в которой они высмеивали имущий класс и работодателей. Тут уж не до шуток, думали рабочие, надо быть начеку, ибо нашептыванья Яунера партийному боссу Наполеону Фишеру могут обойтись подороже, чем его донос старшему инспектору, правой руке Геслинга. Все же одно можно сказать наверное: страховка и пенсии имеют две хорошие стороны — и рабочим польза и богачам спокойнее спится. Динкль, самый неосторожный из всех, пошел дальше. Он заявил напрямик: важнее всего даже второе, то есть спокойный сон господ, а что касается рабочих, то не родился еще тот старик, который смог бы прожить на эту подачку, так называемую пенсию.
Старику Динклю только и оставалось, что просить милостыню: дети отбирали у него пенсию, а кормили впроголодь. Это было всем известно. Но кто упрекнет товарища, на чьих руках жена и четверо детей? Уж лучше пусть голодает старик.
Гербесдерфер, гнев которого давно остыл, сидел, морщась от страха, и ныл хриплым голосом. Он жаловался на врача страховой кассы, который выписал его на работу, хотя у него после несчастного случая все еще болит коленка. На улице, при ходьбе, ничего; а как придет на фабрику, коленка у него опять ноет и от страха, что он попадет в колеса машины и будет размолот вместе с древесиной, голова начинает кружиться.
Да, слишком хорошо был всем знаком этот страх. Руки да ноги — это ведь все, что у тебя есть. Ими только и живут жена и дети. А все эти врачи делают вид, будто у нас могут вырасти новые.