Голова, Империя III
падала побежденная, ибо кто-то обезоружил ее. Непоправимо обезоружил… Терра отшвырнул десятый окурок и твердым шагом вошел в дом. Лакеи в вестибюле и на лестнице не посмели остановить его, он прямым путем направился в спальню хозяина.
Мангольф только вставал. Он был в пижаме и брился.
- Дорогой Вольф! — начал Терра, остановившись в дверях. — В твоем доме не пахнет любовью. Я давно собирался сказать тебе это. Если бы я мог втолковать тебе, какое действие ты оказываешь на людей, ты, без всякого сомнения, немедленно перерезал бы себе горло, — вся остановка за тем, что у тебя не бритва, а прибор Жиллета.
- Ты не в своем уме! — воскликнул Мангольф.
Терра потряс кулаками, у него было такое выражение лица, что Мангольф оставил бритье.
Но Терра долго молчал; потом сухое рыдание и, наконец, взрыв. Мангольф расслышал только «Леа», слова глушили одно другое. Встревожившись, он хотел услышать больше, а Терра выкрикивал:
- Ты утратил право даже знать ее имя. На тебе лежит страшная ответственность. Ты осужден, — наконец-то, наконец я могу сказать тебе это! — осужден перед лицом собственной совести и перед лицом человечества. Ибо она умирает из-за тебя. И близится твоя война.
Откуда ему это известно, спросил Мангольф; но Терра ничего не слушал.
- Ты разоблачен. Запомни и поберегись! Это уже не игра. Довольно ты пожинал в жизни дешевых лавров, не затевай еще и войны! Довольно ты вредил, ты всегда был величайшей опасностью. Ты пресмыкался перед подлостью, служил ей и сам стал подлецом. Вот она — вторая невинность, твое изобретение.
Беспощадный голос! В нем глубокое знание и непреклонный приговор! Мангольф, чье лицо было отражением темных глубин, вдруг усомнился в себе; он, дрожа, упал на стул. «И это мне, когда я и так одержим сомнениями», жалобно думал он.
- Кто увильнул от дуэли, не объявляет войны, — шипел Терра. — Ты воспрепятствуешь мобилизации. — И на растерянный жест Мангольфа зашептал у самого его уха: — Воспрепятствуй ей! Прими меры к немедленному внесению законопроекта об угольной монополии!
«Он попросту глуп», — думал Мангольф, но сам был точно парализован. Молча стерпел он новую вспышку Терра, его новые угрозы и, наконец, возмущенный уход.
Катастрофа, перед которой наперед содрогался Терра, надвинулась в то же утро. Леа вызвала его; незнакомая молодая женщина умерла. У нее не хватило духа показаться на глаза своему мужу. Надо спасать, что еще можно спасти! Вся вина падала на Лею. Блахфельдер позвонила в санаторий, и за ней приехали оттуда. Вся надежда на брата. Он сотворил чудо, скандал разразился лишь к вечеру, даже чудо не могло сделать большего. В вечерних газетах имена еще не назывались, но полиция заявила, что не может воспрепятствовать их разглашению наутро. А тогда арест неизбежен при всем должном уважении к высоким покровителям актрисы… В запасе была одна ночь.
Он пошел к Алисе. Тот же поздний час, что вчера, та же комната, Алиса вся в черном. Ему сразу стало труднее дышать в ее присутствии, чем в атмосфере самой катастрофы. Он попросил ее спасти Лею, спасти его сестру, спасти их. Но у нее было все то же неумолимое лицо архангела, узкое и совсем белое, над тесным черным воротником. Она никого не станет удерживать, кому надлежит уйти, сказала она наконец. Она и сама бы охотно ушла. Тогда он, ужаснувшись, умолк. Она была в черном, — а вчера тоже? Он не помнил; ее превращение совершилось незаметно, но непреложно, оно потрясало. Терра ощутил ее преображенную красоту как новую силу, как выражение той последней власти, которая судит и завершает.
Он стряхнул с себя ужас и собрался спорить. Она только серьезно спросила, хотел бы он сам вновь увидеть сестру на сцене, если бы это оказалось возможно; тут сердце у него замерло, он понял, что Лее конец. Он встал.
- И я любила ее, — сказала Алиса.
- Она гибнет, — беззвучно произнес брат.
Он возмутился. Что делает у себя в комнате ее муж? Молится? О победе? О массовом истреблении? Тогда, конечно, нечего думать об одной жизни. В раздражающей атмосфере близкого массового убийства Леа стала преступной, стала жертвой своей впечатлительной натуры, ранее других презрев важность самосохранения.
- И за эту жертву ответствен тот, кто хочет войны. Он падет. Смерть палача избавляет от жертв. — Это было больше, чем он хотел высказать, он запнулся. — Кто ответствен? Неизвестно, но на виду Толлебен. Достаточно быть на виду.
- Он падет, — повторила теперь уже Алиса. — Мы единодушны и с ним. Она подошла к двери и открыла ее.
Толлебен, как вчера, стоял перед распахнутым окном, только лунный свет не озарял его. Опущенная голова и молитвенно сложенные руки оставались в тени. Пискливый голосок звучал слабо, вздохи приглушали его.
- Милосердый боже, я не желал этого. Мои намерения не изменились, я согласен на переговоры. Не попусти же, чтобы вся моя политика рухнула, как карточный домик! Милосердый боже, отврати самое страшное! Я один уже на это не способен, я снимаю с себя ответственность. Но чем может раб твой угодить тебе? Нужна тебе жертва? — Робко поднялись голова и руки. Толлебен улыбался робко, как будто боялся, что бог осудит его за непривычно громкие слова. — Я готов! — впервые выговорил он с подъемом, молитвенно сложенные руки метнулись навстречу богу, расширенные глаза смотрели на него. Алиса закрыла дверь.
Они постояли молча, Терра не знал, что сказать. Он собрался уйти, потом резко повернул назад.
- Ужасно! — воскликнул он. — Что вы с ним сделали? — И видя, что бледный ангел все тянется ввысь: — Сейчас он выйдет, сейчас былой насильник покажет вам свое смиренное лицо и спросит, когда этому надлежит быть. Ужасно!
- Я последую за ним, — сказала она.
Но Терра больше не слушал. «Прости, Алиса Ланна, — мысленно сказал он, а затем: — Скорее спасать сестру!»
Когда он пришел, она была переодета горничной и в таком виде села к нему в автомобиль.
- Дитя, ты понапрасну трудишься; полиция только и мечтает, чтобы мы исчезли.
- А Мангольф? — Загадочная усмешка. — Он не хочет, чтобы я исчезла; тогда мне было бы слишком хорошо. Он хочет, чтобы я страдала дальше.
Как будто на всем поставила крест она, а не он. Брат вспомнил, как мало был встревожен Мангольф судьбой Леи, как легко примирился. Оправдывая друга, он подумал, что равнодушие в отношениях между людьми будет отныне доведено до небывалых, неслыханных размеров… Но он смолчал.
В скором поезде на пути к границе ее не покидала загадочная улыбка. Она жадно и рассеянно подносила к лицу цветы, что положил ей на колени брат, как прошлой ночью — цветы молодой женщины. Ни воспоминаний? Ни угрызений совести? Она увидела его испытующий взгляд и спросила:
- Какова я с гладкой прической и в простом платье? Удивительно, у меня не было ни одной такой роли. Я никогда не играла бедных девушек. Почему это тебя так трогает? — Увидев, что он отошел к окну.
Он стоял там долго, она не произносила ни звука. Искоса посматривая на нее, он видел: взгляд у нее неподвижный. Она уже не откидывалась на спинку дивана, не было в ней ни усталости, ни жажды, — неподвижно выпрямившись, она вглядывалась в свершенное и в то, что надо было приять. Опасность, которая как-никак поддерживает бодрость и активность, миновала; на место нее пришло горькое сознание… При гладкой прическе нос казался больше, грубее по форме. Контуры ничем не сглажены и не смягчены, без румян и прикрас лицо стало голым остовом слишком щедро израсходованной жизни.
Когда она заметила, что он изучает ее, он сказал:
- Дитя мое, у тебя чудесный вид.
Она растерялась на миг, потом стянула перчатки, показались великолепные, на редкость выразительные руки. Она молча вгляделась в них — и преобразила их. Суставы выдвинулись, кончики пальцев отогнулись, вены набухли, даже кожа погрубела: руки старой работницы.
- Браво! — крикнул брат. — Жаль, что нет публики! — И добавил: — Для твоей дальнейшей карьеры открываются непредвиденные возможности.
- Ты думаешь? — спросила она, и голос выразил то же смирение, что и руки.
Он сказал ей, что настало время каждому в отдельности изменить свою жизнь.
- Так продолжаться не могло, мы превратились в карикатуры на самих себя. Допустим, что каждое поколение в результате приходит к этому, но нас жизнь вынуждает к радикальному перерождению.
Катастрофа — ей это кстати, ведь она всегда предвосхищала дух времени. Она слушала его испуганно, но постаралась отмахнуться.
- Все сводится к одному: надо переходить на амплуа старух, — заключила она с горечью, но без особой решимости. Потом обратилась к прошлому. Тяжелые годы. Короткие как будто, но тяжелые. Я не для того была создана.
- Не для твоей профессии? Ты клевещешь на себя.
- Вначале думаешь: жить полной жизнью, красоваться. Боже мой! На самом же деле это значит покоряться. Кто предостерегал меня когда-то? Ты? Нет ничего зависимей искусства: каждая модистка, кончив работу, свободна. А мои помыслы и стремления должны быть к услугам толпы, мое творчество должно быть таково, чтобы люди вживались в него, а тогда творчество становится не моим, оно уже принадлежит им. Я даю то, чего им недостает, я становлюсь тем, чем они не смеют быть. Быть неповторимым и в то же время обыденным, чуть ли не творцом людей и при этом их рабом, быть всегда податливым, ежевечерне стоять перед лицом небытия, а потом получать амнистию на сутки. Когда-то я была полна гордыни. Теперь, после всех успехов, я ненавижу публику, как мелкий служащий — грозного хозяина. — Наряду с ненавистью сквозь страдание проглянула хищность зверя. — А они раболепствуют передо мной. Но что, «роме унижений, может дать мне раболепство людей, чья единственная заслуга — их деньги?
- Право же, благодаря тебе им не раз приходилось переживать то, чего они охотно не переживали бы вовсе. Ты с дьявольской ловкостью держала их в руках, так что им было не до денег.
- Я этого не хотела, — сказала она. — Борьба была навязана мне. Я предпочла бы тихую женскую долю. Ведь в сущности страдать мне было радостнее, чем торжествовать. — Он понял, что она думает о Мангольфе. Она полуоткрыла рот, словно прислушивалась к тому, что он когда-то говорил ей, и, забывшись, умолкла.
Днем они пересели в местный южнотирольский поезд и вышли у начала одной из долин. Терра знал ее; в самой маленькой повозке нельзя было добраться до конца дороги, ведшей далеко в горы. Пока удалось добыть верховых лошадей,