Тут мысли Генриха — сидел ли он у ночного лагерного костра или под деревом
наедине с собой — доходили и до забавной стороны всего этого. Гиз надеется на
свое счастье. Он не намерен скучать, вернул двор, пирует и развлекает всех этих
проходимцев, а с ними и Валуа, вместо того чтобы его убить. Путается с
женщинами, больше чем следует, — мы-то уж изведали это наслаждение и по себе
знаем, что оно вызывает пресыщение и уныние. От него очень устают, особенно
такие Голиафы, как Гиз. Впрочем, кто знает, может быть, он и хочет только
одного — усталости. Высокомерие, уныние, излишества — все, вместе взятое, в
конце концов, только для того, чтобы закрыть на все глаза и ждать удара. Мы
сами совсем недавно пережили подобное искушение. Даже усы поседели.
Когда прискакал верховой с вестью, что герцога Гиза убили в опочивальне
короля, а король глядел из-за полога кровати, Генрих не удивился; он был
доволен. Все подробности этого события: как был каждый из ударов нанесен
кинжалом другого убийцы и как они были разъярены и обезумели и сами себе не
верили, что совершили наконец это дело, — все это Генрих выслушал совершенно
спокойно. Бывало, он плакал на полях сражений, а тут нет. Они повисли на ногах
умирающего, и все-таки он протащил их через всю комнату, до постели Валуа,
который содрогался, неистовствовал и ликовал так жутко, что мороз подирал по
коже, и он действительно наступил поверженному Гизу на лицо, как некогда
наступил Гиз мертвому адмиралу Колиньи. Бог ничего не забывает, вот что понял
Генрих. И если бы рухнули все законы, его закон останется незыблемым.
Последнюю ночь Гиз провел с Сов; так же лежал и Генрих с этой женщиной
перед своим побегом. К нему у нее не было любви, она тогда просто облегчила ему
бремя великого одиночества. Своего единственного владыку и повелителя ей было
суждено утомить последней, так что поутру герцога в его сером шелке еще
пробирал озноб, пока другие не ввергли его в последний холод. Прощай, Гиз, и
привет Сов! Король торжествует. Кардинала Лотарингского он приказал удавить в
темнице, третьего брата, Майенна, разыскивают, желаю благополучно найти его!
Хоровод мертвецов не останавливается весь этот восемьдесят восьмой год, и самые
знатные присоединяются к нему за день до рождества. Повесь их в Париже, мой
Валуа! Уже сутки, как повешен президент де Нейи, глава купечества, который
«ревел белугой». Один дворянин, находившийся под покровительством Гиза,
оказывается, торговал человеческим мясом. На виселицу его, Валуа! Хоровод
мертвецов начался с нашего отравленного кузена Конде, нас самих подстерегают
убийцы — и меня и тебя. Хотя это не мы торговали человеческим мясом. Вешай
смелей, Валуа!
Так говорит тот, кто сам отпустил на волю немало своих «убойников» и даже
пытался приучить себя просиживать с ними ночь. Но настает минута, когда уже не
можешь смиряться со злом, которое живет в человеческой природе. В ней есть и
своя доброта, она знает об этом, и тем менее простительна ей злоба. С самого
возникновения человеческого рода его добролюбивые представители вели борьбу во
имя разума и мира. Оз или человечность — все это выглядело очень смешным; а
такие слова, как «воин духа», люди находят нелепыми, если сами они грубы и
глупы и хотят оставаться такими. Вот перед вами король по имени Генрих, он мог
бы колесовать и вешать сколько вашей душе угодно: ведь вы сами его на это
вызываете слишком уж злыми издевками над его здравым разумом. Бесчинства,
неразумия — вот все, на что вы до сих пор толкали этого Генриха за его добрую
волю. Хоровод мертвецов, продолжайся! До конца года осталась еще целая неделя.
Я только и жду той минуты, когда мне сообщат, что покойную королеву Наваррскую
тоже удавили. А если еще умрет ее мать, тогда я смогу прочесть благодарственную
молитву Симеона: «Ныне отпущаеши раба твоего, владыко»[33. — В Евангелии от Луки (II, 25-35) рассказывается о некоем праведнике
Симеоне, которому было предсказано, что он не умрет, пока не узрит мессию
(спасителя). Увидев в храме младенца Христа, он произнес благодарственную
молитву, первые слова которой здесь приведены.].
Так говорил он и писал, таково было его настроение после убийства в Блуа.
Он надеялся, что Валуа отправит на тот свет и свою драгоценную сестрицу Марго и
еще более драгоценную мамашу — мадам Екатерину. А последняя между тем и в самом
деле умерла — и даже без постороннего вмешательства: уж слишком потрясено было
все ее хрупкое существо смертью Гиза, а также тем, что никто не хотел верить,
будто в этом убийстве могли обойтись без нее. Быть обвиненной в том, на что уже
нет сил, — это очень тяжело для старой убийцы. Ей оставалось одно — покинуть
сей бренный мир. Неужели она в самом деле мертва? Эта весть поразила Генриха.
Его пророчество все-таки сбылось, а он не любил убивать. И ему стало страшно за
свою былую Марго. Хоровод мертвецов, остановись!
Стремиться друг к другу
Но этот хоровод давно уже нельзя остановить. Генрих, который продолжает
вести партизанскую войну, едет верхом в сильный мороз и под панцирем цепенеет
от стужи; приходится сойти с коня и хорошенько поразмяться, чтобы согреться.
Немного позднее, после еды, он вдруг почувствовал какой-то особый, странный
холод. И отчетливо понял, что теперь и ему, быть может, придется вступить в
хоровод мертвецов. У него начиналось воспаление легких.
Это было в маленькой деревушке, и заболел он столь тяжело, что пришлось его
оставить в доме поместного дворянина. Стекла звенели от мороза, лихорадка все
усиливалась, и, казалось, всякая надежда на то, что он выживет, исчезла; только
он один и не терял ее. Он говорил себе: «Я хочу совершить предназначенное мне.
Не напрасны были мои труды». Он думал, что говорит вслух, а на самом деле едва
шептал: «Да будет воля твоя». А воля божия, без сомнения, в том, чтобы Генрих
продолжал бороться и завершил то, что начал, хотя сегодня он и лежит завернутый
в простыню, словно Лазарь, обвитый пеленами; и кризис, который, может быть, его
еще спасет, должен наступить всего через несколько часов.
В то время, как уже не раз он видел небо разверстым, в королевстве
происходили события точно перед началом более светлых и чистых веков:
повторялась в основных своих очертаниях какая-то страшная эпоха глубокой
древности. Хоровод мертвецов, пляска св. Витта, крестовый поход детей, чума,
тысячелетнее царство, белки закатившихся глаз, ослепших иногда только от
самовнушения… Все словно с цепи сорвались. Хе-хе, говаривала возвышенная
духом молодежь на манер монашка «Яков, где ты?» Наконец-то можно с людьми не
церемониться. Теперь уж не до смеху. И кто еще веселился во вторник на
масленой, тот больше не посмеется. Не ходите в церковь — так берегитесь. А коли
проповедник назвал тебя по имени — знай: домой ты живым не вернешься.
Шпионить, доносить, выдавать, подводить под топор, хе-хе! А в награду за
поклеп ты займешь место оклеветанного или приберешь к рукам его дело: теперь
все так. Поэтому даже почтенные горожане стали негодяями. При иных порядках они
будут вести себя в высшей степени достойно, можете не сомневаться, они всегда
подчиняются обстоятельствам. Сейчас они бессовестные негодяи. И все это не от
них самих, причина не в них. В чем же, спрашивается?
Этот юродивый сброд с закатившимися глазами больше всего ненавидит разум.
Какой-нибудь недоучившийся студент, но который держит нос по ветру, врывается в
аудиторию профессора, избивает его, запрятывает в тюрьму и садится на его
место. Молодой врач обвиняет старого, который ему мешает: оказывается, тот не
поздоровался с прачкой. Так же действует и мелкий чиновник: чем раньше он был
покорнее, тем больше наглеет перед верховными судьями королевского парламента.
Пусть подчинятся ему и провозгласят новое право — от имени единой нации,
единство же она обретет лишь после отмены мышления. Так бывало и раньше.
Поэтому же их жены пляшут на улицах в одной сорочке.
Председателя суда в Тулузе чернь убила. Сначала баррикады, потом убитого
судью тащат на виселицу, где уже болтается чучело короля. Верховный судья
противился низложению короля, поэтому они повесили и его за компанию. Последний
Валуа был человек слабый и несчастный, его не раз толкали на преступления. И
все же перед концом его жизни ему выпала на долю высокая честь — стать
ненавистным не из-за всего содеянного им зла, а только из-за вражды одичавших
масс к разуму и человеческому достоинству, и даже сделаться символом этих
качеств, как ни мало был он для этого пригоден.
Он бродил, словно призрак, в своей лиловой одежде — цвет траура, который
носил по брату и матери. Но, казалось, он носит его по Гизу, которого сам убил.
Гиз был ему не по плечу. И это деяние, единственное в его жизни, отняло у него
все силы. Будь то не последний Валуа, а кто-нибудь другой, оно, бесспорно,
толкнуло бы его вперед. Но он думает только о том, что теперь надо пустить в
ход крайние меры, надо всех ужаснуть, иначе убитый настигнет его. Какое уж тут
мужество, какие трезвые размышления — ведь у меня нет выбора. Мне нужны
солдаты, и пока враги еще ошеломлены ударом, их всех нужно уничтожить. Сюда,
Наварра!
Валуа в своем лиловом кафтане, бледный и молчаливый, никого не вспоминал
столь часто. Как призрак, бродил он по комнатам замка в Блуа, одинокий и всеми
покинутый: ведь он самой церковью лишен престола, и присяга уже не связывает
его подданных. Депутаты Генеральных штатов разъехались по городам королевства.
А государя его столица не впустила бы или скорее они бы там захватили и
прикончили его; но так — он отлично это понимал — они поступили бы лишь потому,
что люди находятся сейчас в каком-то особом состоянии, и его не назовешь иначе,
как бессилием. Беснующееся бессилие. Уж Валуа-то знал, что это такое, на
собственном опыте, он умел отличать слабость от здоровой способности к
действию. Эта способность есть у другого лагеря. «Наварра!» — думал он с
окаменелым лицом; но он не призывал его, не дерзал призвать. Ведь Генрих —
гугенот, как может король послать его против своей католической столицы, он,
вдохновитель Варфоломеевской ночи! Наварра, конечно, вернул бы его обратно в
Лувр, но зато Валуа получил бы в придачу войну с мировой державой,