Скачать:PDFTXT
Молодые годы короля Генриха IV
глупца, каким его почитали сородичи? И если императоры
боролись против его учения мечом и законом, то как же боролся каждый в
собственной душе с самим собой! Боролась плоть против духа! И все-таки народы
покорились слову немногих мужей и царства поклоняются — кому же? Какому-то
распятому Иисусу. Иисус! — воскликнул Морней так горячо, что все прислушались и
посмотрели вокруг: с какой же стороны явится тот, кого он призывает? Ибо ни
один из них не сомневался, что Иисус явится к ним и будет с ними, когда придет
час, его час.

Для них все чудеса его были свежи, язвы кровоточили, и неудержимо лились
слезы из глаз обеих Марий. Голгофу они видели отсюда своими земными очами —
оголенный, тусклый холм, а позади клубятся темные тучи. Гугеноты ехали среди
Иисусовых маслин и смоковниц, они сидели однажды вместе с Иисусом на браке в
Кане Галилейской. Его история сливалась с их действительностью, они впервые
ощущали его как часть самих себя. Он был такой же, как и они, только святостью
превосходил он их и, как дерзнул выразиться дю Плесси-Морней, своим позором. И
если бы сын человеческий вдруг появился из-за ближайшей гряды скал, чтобы
повести их за собой, он, конечно, ехал бы не на смешном и нелепом осле, а на
статном боевом коне, и сам был бы в колете и панцире, а они окружили бы его и
кричали: «Сир! В прошлый раз вас победили враги, они распяли вас. На этот раз,
с нами, победите вы! Убивайте их! Убивайте их!»

Так воскликнули бы в этой толпе гугенотов люди обыкновенные и немудрящие,
увидев перед собой живого Иисуса из плоти и крови. На место иудеев и римских
воинов прошлого они бы теперь поставили современных им папистов и прежде всего
постарались бы за их счет обогатиться. Однако не таким простым представлялось
все это Генриху и его ближайшим друзьям. Когда они думали о возможном появлении
Христа, их охватывали сомнения. Дю Барта спрашивал своих спутников, можно ли,
если бы Иисус вернулся и все началось сызнова, посоветовать ему не идти на
распятие, если оно было предопределено и должно было послужить спасению мира.
Долговязая фигура юноши сгорбилась, ибо никто ему не ответил. Дю Плесси
изобразил еще более яркими красками то, что он называл позором распятого, но в
чем, однако, и была сила его и слава. Морнея, несмотря на его сократический
склад, тянуло ко всяким крайностям, и он чувствовал себя при этом столь хорошо,
что дожил до семидесяти четырех лет. Беднягу же дю Барта оскорбляли людская
слепота и низость, а также невозможность что-либо улучшить в мире или узнать,
как это сделать; по этой причине ему и суждено было рано умереть, хотя он погиб
в грохоте сражения. Что же касается Агриппы д’Обинье, то его охватил
неудержимый творческий порыв в тот самый миг, когда дю Плесси так горячо
призывал Иисуса. С этой минуты Агриппа начал сочинять и, кажется, был бы готов,
если Иисус явится очам смертных, приветствовать и его в стихах. Все, что
позднее было создано Агриппой, родилось из того часа и того огня. Это наполняло
его счастьем, и этим он нравился своему принцу. С другой стороны, Генриха
привлекал и дю Барта с его беспредельной верностью. И его пленял дю Плесси с
его склонностью к крайностям.

Но в душе Генрих сознавал, и притом гораздо глубже остальных, что, говоря по
правде, на общество господа нашего Иисуса Христа ему и его товарищам едва ли
можно рассчитывать. По его мнению, надежды на такую честь у них было не больше,
чем у католиков. Никто ведь еще не доказал ему, что господь предпочел именно
протестантов, хотя они, вероятно, и любили его сильнее. Но, невзирая на эти
таившиеся в нем сомнения, он разделял все чувства своих сотоварищей. После
призыва к Иисусу слезы выступили на глазах и у Генриха. Однако он не был
уверен, что они действительно вызваны мыслями о господе. Пока они закипали в
груди и поднимались к горлу, еще может быть. Но когда они блеснули на глазах,
уже нет. Лик Иисуса заслонился образом Жанны, и Генрих заплакал потому, что
никогда еще мать, представ внутреннему взору сына, не казалась такой бледной. В
сопровождении своих пасторов, которые всюду проповедовали, много лет ездила она
по стране, не имея где преклонить голову, как Иисус; подобно ему, терпела
ненависть и презрение, изменчивость боевой удачи и опасности, как он, бежала от
врагов — она, женщина, его дорогая матушка. Это был тяжкий путь, и она шла им
ради истинной веры. Может быть, сейчас он уже привел ее на Голгофу. Ибо, в
конце концов, она все же была в руках Екатерины, так как господин адмирал
распустил протестантское войско и только угрожал старой королеве. И до тех пор,
пока новый поход не принесет ей новых опасностей, повелевала Екатерина. Даже
путешествие в Париж, к невесте, Генрих совершил по ее приказу: на этот счет он
себя не обманывал. Он умел трезво смотреть на жизнь. Колиньи могла отвлечь его
вера, Жанну — высокое упорство, но Генриха трудно было обмануть.

Ее новое лицо

Он прятал письма матери на груди, и ему очень хотелось снова их все
перечесть, также и письма его сестрички. Но Генрих никогда не оставался один,
быстро мелькали дни при ярком свете солнца и ночи при звездах… Они ехали не
одну неделю, природа уже стала северной, но теперь это не поражало Генриха.
Сколько принц Наваррский себя помнил, под копытами его коня всегда бежала земля
его королевства, ибо пока он ехал верхом, оно тоже не оставалось на месте: оно
жило, стремилось вперед, несло его с собой. И ему казалось, что такое движение
не имеет ни начала, ни конца; он не всегда ощущал его лишь как собственное
движение — нет, это текло своим путем само королевство, в темные загадочные
судьбы которого Генриху предстояло вмешаться. Где-то на его пути залегла ночь
под кронами деревьев и подстерегала его.

— Агриппа, скажи по правде, что нас ожидает при французском дворе?

— По правде? — повторил д’Обинье. — Между прочим, твоя свадьба, которую,
вероятно, отпразднуют с большой пышностью… А если тебе уж так хочется знать,
то все страдания святых мучеников.

— Ты говоришь — все, потому что сам не знаешь, какие именно?

— Так оно и есть, Генрих. Ведь и ты испытываешь странное предчувствие в тот
час, когда над нами кружат летучие мыши и светляки. При свете дня оно
исчезает.

Они говорили шепотом. Все это не предназначалось для посторонних ушей.

— Мы ночуем сегодня в деревне?

— В Шонее, мой принц.

— Шоней в Пуату. Хорошо. Там я приму решение.

— Насчет чего?

— Ехать ли дальше. Мне нужно в тишине посоветоваться с самим собой и
спокойно перечесть письма королевы, моей матери. Позаботься о том, Агриппа,
чтобы у меня наконец была отдельная комната.

Но после того, как они угощались в течение двух часов, сидя за длинными
столами перед харчевней в Шонее, принц Наваррский уже не помышлял об уединении,
напротив, он сделал знак какой-то пышнотелой девице, чтобы она поднялась
впереди него по лестнице, или, вернее, по стремянке, ведущей на чердак.
Приближаясь к этой лестнице, он услышал неистовые вопли; особенно выделялся
басовитый голос какой-то бабищи, которая, вытащив другую жалобно визжавшую
женщину из каморки, волокла ее вниз. Кто-то светил им огарком, стоя возле
лестницы, — оказалось, Агриппа д’Обинье. Видимо, он-то и позвал мать девицы и
выдал своего друга Генриха, но он ничуть не был смущен, а, наоборот, смеялся.
Генрих сейчас же выхватил кинжал из ножен.

— Ах, ты! — гневно накинулся он на приятеля.

Что же делает стихотворец Агриппа? Он вырывает одну из перекладин лестницы,
словно желая воспользоваться ею как оружием… Лестница шатается, обе женщины с
воплем прыгают вниз, падают на обоих мужчин и сбивают их с ног. Тут уж Генрих
думает только о том, как бы выбраться из свалки. Это ему удается, но огарок
погас, и его обступает глубокий мрак. А где же остальные? Исчезла даже
лестница! Наконец он ощупью нашел выход из харчевни и уснул в кустах, сквозь
которые блестели звезды.

Когда Генрих проснулся, стояло раннее июньское утро — тринадцатый день
месяца; ему было суждено навсегда запомнить этот день. Жаворонок, заливаясь
песней, вспорхнул с поля в еще бледную синеву неба. Над головой принца
благоухала сирень, неподалеку журчал ручей, трепещущие тополя заслоняли от него
деревню. Свежесть утреннего часа настроила его беззаботно, он прошелся вдоль
тополей быстрым, легким шагом раз, другой, третий — просто чтобы подышать этим
воздухом и порадоваться началу дня. Но потом он все же вспомнил о письмах,
которые намеревался перечесть и обдумать. Юноша остановился, вытащил их из-за
пазухи и пропустил между пальцами, словно колоду карт. А зачем читать? Все ведь
сводилось к тому, что он должен жениться на толстухе Марго, на «мадам», как ее
почтительно называла сестренка. В этом вопросе обе дамы, Екатерина и Жанна,
оказались — в кои-то веки! — одного мнения, а дальше видно будет, справится ли
господин адмирал с ядосмесительницей, останется ли моя супруга паписткой и
попадет ли за это в ад! «Весьма сомнительно, — размышлял он. — Я и сам не раз
становился католиком и уже был готов для геенны огненной. Все может случиться,
заранее не угадаешь.

Одно можно сказать наверное: ни за что моя строгая мать-гугенотка не
допустила бы у себя при дворе такой распущенности, когда женщины сами зазывают
к себе мужчин. Об этом она и пишет, ее слова я наизусть запомнил».

Вот тут-то оно и случилось: он вдруг увидел перед собою мать — но совсем
иначе, чем обычно видит внутренний взор; несравненно яснее предстало перед ним
лицо королевы Жанны — в каком-то пространстве, которое не было, однако,
сероватым воздухом утра. Внутри у него вспыхнул гораздо более резкий, яркий и
страшный свет, и в нем Генрих увидел мать уже усопшей. Это не были
запомнившиеся ему черты живой Жанны, когда громоздкая, обитая кожей карета
увозила ее, а он смотрел ей вслед, стоя подле своей лошади. Нет, ввалившиеся
щеки и тени — душераздирающие тени, подобные тоске обо всем, что утрачено, они
окутывали ее всю, такие прозрачные, будто под ними скрывалось Ничто. О, большие
глаза, уже не гордые, любящие или гневные, какими вы были когда-то! Наверно,
вы меня уже не узнаете, хотя и увидели столь многое, чего мы здесь пока еще не
видим!

Сын упал на поросший травою холмик; всего за минуту перед тем у него было
так легко на сердце, и вот он уже охвачен смертельным страхом — не только
потому, что у его дорогой матушки было это новое лицо, но главное оттого, что
оно уже являлось ему во сне, он сейчас вспомнил когда: четыре ночи тому
назад… Продолжая сидеть на холмике и машинально тасовать письма, Генрих
считал, думал, и сердце его сжималось. Случайно взглянув на письма
внимательнее, он заметил, что два из них, очевидно, были вскрыты тайком еще до
того, как он сломал печати! Четыре ночи тому назад? Едва заметный надрез вокруг
печатей был сделан весьма искусно, потом сверху накапали воску, чтобы все
скрыть. Но почему мать явилась четыре ночи назад — и вот опять, только что?

Последняя строка в

Скачать:PDFTXT

глупца, каким его почитали сородичи? И если императорыборолись против его учения мечом и законом, то как же боролся каждый всобственной душе с самим собой! Боролась плоть против духа! И все-таки