Впервые за все время, что Генрих был здесь, ему вдруг стало весело. Он готов
был громко расхохотаться и, вероятно, с большим правом, чем царедворцы, которые
только усмехались. Вместо этого, став перед Карлом Девятым, он сначала ударил
себя в грудь, а затем низко склонился и описал правой рукою круг у своих ног.
То же самое Генрих проделал справа и слева от короля Франции и, вероятно,
повторил бы поклон даже за его спиной. Но Карл привлек шутника в свои объятия и
напечатлел на его щеках братский поцелуй, причем тайком ткнул его кулаком в
бок. И тот и другой отлично поняли смысл этого жеста. Сейчас опять происходит
та же пародия на почитание, которую некогда разыграл семилетний мальчик,
встретившись с двенадцатилетним.
— Ты все такой же шут, — сказал Карл, но шепотом, и никто, кроме Генриха,
его не слышал. Затем торжественно представил ему своих братьев, как будто
вместе с одним из них Генрих не протирал штаны на школьной скамье, а позднее не
стоял против него на поле брани. А сколько шалостей они вместе устраивали! Тем
временем наверху снова скрипнуло окно — его закрыли, ибо цель комедии была
достигнута и проделка удалась. Теперь у деревенского увальня должно было
сложиться впечатление, что эти Валуа — несколько странное, а в общем неплохое
семейство; так говорила себе старая королева, которая тоже была не лишена
известной доли юмора.
Но вот в оркестре все инструменты отступили перед арфами, и это послужило
знаком для дам. А чтобы они его не пропустили, первый дворянин короля де
Миоссен еще кивнул им. И дамы действительно двинулись с места, впереди обе
принцессы. Они едва касались друг друга высоко поднятыми пальчиками, да и ножки
их словно не ступали, а парили над землей. Остановившись со своей свитой
молодых, нежноцветных фрейлин перед обоими королями, жеманницы-принцессы плавно
опустились на колени, вернее, почти опустились, ибо все это совершалось только
условно, так же как и целование руки у короля Франции, причем благородство его
движений казалось в этот миг поистине неподражаемым. Он сделал вид, что
поднимает сестру, а затем подвел к ее повелителю, королю Наваррскому. И на этот
раз Карл уже не сказал: «Вот тебе моя толстуха Марго».
Что же касается до самого Карла, то он подал руку Екатерине Бурбон. С ней
открыл он шествие. И процессия под медлительную музыку чопорного танца
двинулась вокруг парка к птичнику. Здесь можно было полюбоваться причудливыми
пернатыми «с островов». Они искрились и сверкали в солнечных лучах не хуже
самих принцесс. Особой диковинкой была огромная клетка, ее непременно следовало
показать гостям. И она в самом деле произвела сильное впечатление.
— Эге! — воскликнул один из гугенотов. — Говорящую птицу и я бы завел, да
только если она умеет служить обедню! — Его спутники громко рассмеялись. Но
придворные Карла не смеялись.
Эти птицы «с островов» обладали не только даром речи: иные, особенно самые
мелкие и пестрые, так звонко чирикали, что заглушали даже веселый гомон народа
за стеной парка. Мало-помалу прибрежные жители все же одолели стену, многие уже
сидели на ней и громко восхищались представлением, в котором участвовала вся
знать. Однако мужчины, дамы и птицы находились слишком близко к любопытным,
поэтому стража стала гнать народ более решительно. Какого-то парнишку, который,
видимо, намеревался спрыгнуть в парк, столкнули обратно, но уже не древком
алебарды, а острым концом. Слабо вскрикнув, он свалился за стену и исчез: это
видели и слышали немногие, но в числе их были Генрих и Марго.
— Первая кровь! — сказал Генрих Марго.
А она стала белей своих белил.
— Приятное предзнаменование! — огорченно пробормотала принцесса.
Генрих же вскликнул:
— Все эти пернатые твари напоминают мне о жареных курах и о том, что многие
из нас давно ничего не ели!
Голодная свита встретила его слова шумным одобрением. А царедворцы Карла
смиренно ждали, пока их королю заблагорассудится кончить церемонию.
Когда это наконец произошло, общество, еще не входя во дворец, разделилось.
Оба короля, принцессы, принцы — среди них Конде и фрейлина Шарлотта де Сов —
воспользовались скрытой в стене лестницей, знаменитой лестницей тайных
посещений, милостей и злодейств. А свита поднялась по предназначенной для всех
широкой лестнице.
За королевским столом
Наверху в замке были накрыты столы — один для королей, в парадной зале, и
несколько для их приближенных в вестибюле. Хорошенькие фрейлины из свиты
принцесс исчезли, но до обеда гости это едва ли заметили. Лишь позднее, когда
настроение повысилось, они вернулись целой толпой.
Король Наваррский вылил в тарелку с супом целый стакан вина, что весьма
удивило короля Франции и принцессу Валуа, потом стал есть много и торопливо, и
во время этого занятия Генриху было не до разговоров. Ему хотелось одного —
услышать, о чем там толкуют его люди со здешними придворными. Однако музыка
играла слишком громко.
Некий господин де Моревер, сидевший в другой зале, выказывал особенное
уважение к видавшему виды колету своего соседа — долговязого дю Барта.
Почтительно осведомился этот царедворец, во скольких же походах участвовала сия
столь поношенная часть одежды. Протестант, еще не имевший привычки ни к
зубоскальству, ни к бездушной учтивости двора, угрюмо задумался, потом
сказал:
— Мы провели много дней в седле. Но если даже человек, хочет объехать вокруг
всей земли, он все равно едет навстречу своей смерти. Мы с вами едем врозь,
Моревер, но оба умрем. — Тут он выпил, заставил выпить и Моревера.
Дю Плесси-Морней не нуждался в вине, чтобы довести до белого каления
сидевшего против него де Нансея. — А ведь мы могли бы взять вашу столицу! —
крикнул ему Морней через стол. — Однако мы так добры, что решили жениться на
ней!
Капитан де Нансей вспылил, схватился за кинжал, однако господин де Миоссен и
д’Обинье удержали его.
— Хоть бы вы даже закололи меня, а все-таки моя вера самая правильная! —
заявил Морней, перегнувшись через стол. И только после этого основательно
принялся за еду, ибо, несмотря на свою пылкую неустрашимость, принадлежал к
числу тех, чьих жертв господь бог, очевидно, не требует. Такого рода
добродетельным людям в жизни везет. Это было ясно каждому, ибо сократовское
лицо Морнея расцветало и распускалось при вкушении обеденных радостей, и де
Миоссен, чтобы обелить себя, указал на поглощающего яства героического
ревнителя веры, когда Агриппа д’Обинье упрекнул первого дворянина за холодность
и двоедушие: — Нас гнетет владычество нечестивых, и суд над нами творят враги
господни. А вы, Миоссен, хотя вы один из наших, служите им. Разве можно
вступать в сделку со своей совестью? — продолжал поэт, глядя поверх головы
охваченного яростью де Нансея, который не слышал его слов. Первый дворянин
только пожал плечами. Перед непосвященными он не станет говорить о том, каково
у него на душе. Будучи протестантом и в то же время первым дворянином
короля-католика, он старался, используя свое положение при дворе, оказывать
помощь единоверцам. Но он знал, что они все-таки будут нападать на него.
Агриппа ясно высказал свое мнение: — Есть такие люди, которые предают бога и
продают нас. Мы же теряем все, что у нас есть, даже свободу исповедовать нашу
веру. И нам остается одно: полное слияние со Христом и с ангелами. Только это
дает радость, свободу, жизнь и честь!
Даже для умеющего владеть собой царедворца это было уж слишком. Неизвестно,
что задело де Миоссена сильнее — обвинение в предательстве или та небесная
победа, какой похвалялся Агриппа. Во всяком случае, первый дворянин тут же
поменялся местами с де Нансеем и сел рядом с Агриппой.
— Гугеноты только и умеют проповедовать, — прорычал взбешенный де Нансей
некоему господину де Мореверу. А тот ответил:
— Погодите! Погодите! Они еще и кровь свою проливать научатся! — У него был
задранный кверху острый нос и близко посаженные глаза.
В этом углу собрались только придворные. Пока длился банкет, гости, сначала
сидевшие вперемежку, сами собой разделились на два лагеря. На нижнем конце
стола тесной кучкой собрались ревнители истинной веры. Между ними и католиками
образовалось пустое пространство.
Де Миоссен вдруг увидел себя окруженным своими старыми друзьями и
разлученным с новыми. Сначала он побледнел, затем чувство чести победило; он
остался и начал так:
— Кто долго проживет здесь, невольно начинает колебаться, и под конец его
охватывают сомнения: верно ли, что мы одни правы перед господом? Радуйтесь, —
добавил он, торопясь, чтобы Агриппа не прервал его, — с вами этого не случится,
но может случиться с вашим молодым королем, он, как мне сдается, любит в жизни
не только слияние со Христом и святыми ангелами.
— Мы не должны бояться смерти! — Агриппа не дал так легко сбить себя с
толку. — Смерть — наше прибежище в житейских бурях. И если бы мы сгорели в
огне, его пламена взвились бы, опережая нас, к вожделенному престолу
предвечного.
Это было красиво сказано, но вызвано вовсе не жаждой смерти, а, наоборот,
глубокой убежденностью в том, что сам он, Агриппа, проживет еще очень долго. А
как раз в этом молчаливый Миоссен отнюдь не был уверен. Он смотрел на Агриппу
задумчивым взглядом до тех пор, пока тот не почувствовал, что разговор уже
давно перестал быть просто застольной беседой.
— А что бы вы сказали, д’Обинье, если бы те факелы, которые должны осветить
нам путь к вечности, вспыхнули не через двадцать лет, а завтра же, и не в
неведомой точке земли, а в замке Лувр?
Никто уже не прерывал Миоссена; он мог спокойно продолжать свою речь среди
бряцания цимбалов и звона кубков.
— Мне известно слишком многое. Тяжесть фактов труднее нести в себе, чем
веру. Решение в Лувре почти принято, но еще не окончательно. Какое? Этого я не
открою даже самому себе. Во всяком случае, сначала должна состояться свадьба.
Ваш король и наша принцесса — такая прелестная молодая пара, что их чувство
могло бы смягчить даже злодея. Скажите своим людям: пусть не смеют больше
никого задирать — ни придворных, ни народ. Дело дошло до крайности, близок
последний час. И как бы кое-кто из нас весьма скоро не вознесся к вожделенному
престолу предвечного!
Миоссен встал и докончил, все еще склонившись над столом: — Чуть было не
сказал лишнее.
Только виски у него были седые; но сейчас, когда он возвращался к придворным
французского короля, стало заметно, что и плечи его сутулятся больше, чем
следует в таком