По пути к королю они услышали в открытое окно набат. Они остановились, но ни
один из них не решился выдать своих опасений. Генрих все же сказал вслух: — Мы
в западне. — Затем добавил: — Но мы еще можем кусаться, — ибо позади и впереди
него стояли его дворяне, весь коридор был полон ими. Однако едва он успел
приободрить их, как распахнулись все двери — справа, слева, спереди и сзади — и
извергли толпы вооруженных людей. Первыми были убиты Телиньи, зять адмирала, и
господин де Пардальян. Только это Генрих и успел увидеть, его сразу же
протолкнули вперед. Кто-то схватил его за руку и втащил в одну из комнат. Конде
последовал за Генрихом, ибо в начавшейся свалке они держались плечом к плечу,
чтобы успешнее защищаться. Когда они очутились в комнате, Карл собственноручно
запер дверь. Это была его опочивальня.
И вот все трое, стоя у двери, стали прислушиваться к шуму снаружи; а оттуда
доносился истошный крик, звон клинков, глухой стук падающих тел, хрип умирающих
и снова истошный крик. Когда все заколотые поблизости от двери испустили
последний вздох, вой и вопли стали удаляться. Одни взывали: — Слава Иисусу!
Другие ревели: — Смерть! Смерть! Всем смерть! — Рев уходил все дальше. Крики: —
Tue! Tue[11. — Бей! Бей! (франц.)], — то усиливаясь, то ослабевая,
перекатывались по залам и переходам, туда, сюда. Тем, кто слушал, чудилось,
будто замок Лувр сверху донизу захвачен злыми духами, а не дворянами и их
солдатами. То, что здесь вершили люди, казалось каким-то чудовищным
наваждением. Так и тянуло выглянуть за дверь: наверное, на самом деле никакой
резни нет. Только ширится свет августовского утра, и единственные звуки — это
дыхание спящих.
Однако никто не выглянул за дверь. И у Карла и у его двух пленников стучали
зубы, каждый прятал от остальных свое лицо. Один закрыл его руками, другой
отвернулся к стене, третий низко опустил голову. — Вам тоже кажется, что это не
может быть правдой? — наконец проговорил Карл. С той минуты, как те, за дверью,
начали буйствовать точно помешанные, от его недавнего безумия не осталось и
следа. — И все-таки это правда, — продолжал он, немного помолчав, и тут наконец
вспомнил слова, которые непременно надо было сказать: — Вы сами во всем
виноваты. Мы были вынуждены опередить вас, раз вы устроили заговор против меня
и всего моего дома. — Так он впервые выдал за свое нашептанное ему матерью,
мадам Екатериной, но дальше в своих оправданиях не пошел. Конде резко возразил
ему: — Тебя-то я давным-давно мог прикончить, если бы только захотел, когда нас
было в Лувре восемьдесят дворян-протестантов; и никакого заговора нам не
понадобилось бы, чтобы всех вас перерезать.
Генрих же сказал: — А мои заговоры обычно ограничиваются постелью, где я
лежу с твоей сестрой. — Он пожал плечами, как будто о его соучастии и речи не
могло быть. Он даже усмехнулся: при данных обстоятельствах было бы чрезвычайно
полезно — это было бы прямо-таки спасительным выходом, если бы усмехнулся и
Карл. Однако король Франции предпочел разъяриться, хотя бы в предвидении тех
открытий, которые ему предстояло сделать своему зятю Генриху. Тот ведь еще не
знает о смерти адмирала! Поэтому Карл повысил голос и стал уверять, будто
Пардальян, наваррский дворянин, который теперь лежит за дверью убитый,
проговорился и выдал план заговорщиков. Он якобы воскликнул и очень громко: «За
одну руку адмирала будут отсечены сорок тысяч рук!»
Затем Карл взвинтил себя еще сильнее, чтобы его речь как можно больше
походила на речь человека невменяемого, и они наконец узнали о кончине адмирала
Колиньи. Охваченные леденящей дрожью, Генрих и Конде глядели друг на друга и
уже не обращали внимания на Карла, предоставив ему рычать сколько угодно, пока
он окончательно не осип. Карл всячески поносил адмирала, называл его обманщиком
и предателем. Колиньи-де желал только гибели королевства и потому заслужил
самое страшное и беспощадное возмездие. Произнося эти слова, лившиеся
неудержимым потоком, он невольно начинал верить в них, и им постепенно
овладевали ненависть и страх. В конце концов в его дрожащих руках блеснул
кинжал. Но те двое этого тоже не заметили, перед ними возникали иные
видения.
Вот их полководец, он выходит из палатки, кругом стоит его войско, а они уже
держат под уздцы своих коней. И сейчас же несутся в бой, навстречу врагу, по
пятнадцать часов не слезая с седел; они великолепны, неутомимы, они не
чувствуют своего тела. Ветер подхватывает нас, глаза становятся все светлее и
зорче, мы видим так далеко, как никогда, ведь теперь перед нами враг. Хорошо
мчаться навстречу врагу, когда ты совсем невинен, чист и нетронут, а он погряз
в грехах и должен быть наказан! Как символ всего этого, и только этого,
предстал перед ними Колиньи в тот час, когда они узнали о его смерти. Генрих
вспомнил, что его мать Жанна крепко надеялась на господина адмирала, а теперь
вот нет уже на свете ни Жанны, ни Колиньи. И он предоставил полоумному Карлу
бесноваться, пока у него хватило сил, а сам опустился на ларь.
Но вот голос Карла становится все более хриплым, а в комнату, как и прежде,
врывается истошный вой и крик. Когда Карлу все же пришлось заговорить с
подобающей его сану ясностью, он приказал им отречься от своей веры: только так
они спасут свою жизнь. Конде тут же крикнул, что об этом и речи не может быть и
что вера дороже жизни. Генрих нетерпеливо остановил его и, обратившись к Карлу,
успокоительно заметил: — Мы об этом еще потолкуем. — А кузен вздумал во что бы
то ни стало сопротивляться, хотя это было уже без пользы. Он распахнул окно,
чтобы звуки набата ворвались в комнату, и под звон колокола поклялся, что если
бы даже наступило светопреставление, он останется верен истинной религии.
Генрих снова затворил окно; затем направился к Карлу, который с кинжалом в
руке стоял перед шкафом, похожим на крепость: перекладины, пушечные ядра из
черного дерева, железные скобы. Он подошел к беснующемуся королю и, указывая на
Конде, прошептал Карлу на ухо, спокойно, но твердо: — Безумец — вот этот, со
своей религией. Вы же, сир, вовсе не безумны. — Карл замахнулся кинжалом, но
Генрих оттолкнул его руку. — А это лучше оставь, августейший брат мой! — Как он
нашел нужное слово? Едва Карл услышал его, он выронил кинжал, и тот, упав,
откатился в сторону. Обвив руками шею друга, кузена, зятя или брата, бедняга
разрыдался: — Я же не хотел этого!
— Охотно готов поверить, — отозвался Генрих. — Но тогда кто же хотел? —
ответом послужил только донесшийся откуда-то истошный вой и крик. Карл,
продолжая всхлипывать, все же сделал какое-то движение, указывая на стену,
словно у нее были уши. Да, ведь и на этот раз мадам Екатерина могла по своему
обыкновению просверлить дырочку и подглядывать. Но вероятнее, что она сейчас
прислушивается к кровавой свалке, иначе и быть не может, даже если человек —
самый зачерствелый убийца. И в самом деле Екатерина, переваливаясь, бродит по
своим покоям и еще неувереннее, чем обычно, тычет палкой в пол. Она проверяет
крепость дверей, исподтишка разглядывает своих широкоплечих несокрушимых
телохранителей, спрашивая себя, долго ли они будут ее защищать. Ведь
каким-нибудь отчаявшимся гугенотам, хотя бы и последним, может же взбрести на
ум все-таки ворваться к ней и отнять у нее драгоценную старую жизнь, прежде чем
их самих прикончат. Но на крупном свинцовом лице королевы ничего не отражается,
глаза тусклы. Вот она подошла к одному из шкафов и еще раз проверила его
содержимое: порошки и склянки в полном порядке. На худой конец всегда остается
хитрость, и даже тех, кто врывается, чтобы тебя прикончить, можно уговорить
сначала чего-нибудь выпить…
А Генрих посмеивался, он беззвучно хихикал: ему так же трудно было
удержаться от смеха, как его шурину Карлу от рыданий. Когда смешное ужасно, оно
тем смешнее. В ушах стоит истошный вой и крик резни, а в воображении встают ее
виновники, во всем их безобразии и убожестве. И это великое благодеяние, ибо
если нельзя даже посмеяться, то от ненависти задохнешься. В эти часы Генрих
научился ненавидеть, и хорошо, что он мог поиздеваться над теми, кого
ненавидел. Мрачному Конде он крикнул: — Эй! Представь себе д’Анжу! Как он
кричит: «Tue!» — и при этом лезет под стол! — Мрачность Конде не исчезла, но
Карл развеселился; он жадно спросил: — Ты правду говоришь? Мой брат д’Анжу
лезет под стол?
Этого Генрих и ждал: он умел играть на чувствах Карла к наследнику престола.
Отвлечь его напоминанием о нелюбимом брате полезно: пусть забудет, что здесь
находятся его родичи-гугеноты, что они в его власти, а он невменяем. Когда
опасность близка, комический элемент особенно полезен: изображая вещи в
смехотворном виде, можно хотя бы отдалить ее. Генрих, в эти часы познавший
ненависть, оценил и великую пользу лицемерия. Поэтому он воскликнул,
прикидываясь прямым и откровенным: — Я отлично знаю, августейший брат мой, что
в душе никто из вас не желает дурного! Вам просто захотелось какого-нибудь
развлекательного занятия, ну, вроде турнира или игры в колечко. Tue! Tue! —
передразнил он убийц и так завыл, что у каждого пропала бы охота к подобному
развлечению.
— В самом деле? — спросил Карл, словно сбросив с себя огромную тяжесть. —
Ну, тогда я уж одному тебе признаюсь: вовсе я не сумасшедший. Но у меня нет
другого выхода. Подумай, ведь моя кормилица — гугенотка, и я с детства знаю
ваше учение. А д’Анжу хочет меня убить. — Он заверещал, выкатывая глаза, словно
перед новым припадком безумия — настоящего или притворного. — Но если я умру,
отомсти за меня, Наварра, за меня и мое королевство!
— Мы ведь действуем с тобою заодно, — настойчиво подчеркнул Генрих. — Если
будет нужно, ты сделаешься безумным, а я шутом, ведь я в самом деле шут.
Хочешь, покажу фокус? Превосходный фокус? — повторил он с некоторой
нерешительностью, ибо втайне не был уверен, что его затея кончится
благополучно. Стоявший позади Карла похожий на крепость шкаф — перекладины,
пушечные ядра черного дерева, железные скобы — приоткрылся. Только Генрих
заметил это и тотчас узнал высунувшиеся оттуда лица, взглядом он приказал им
еще потерпеть. А тем временем начал перед носом у Карла производить руками
магические пассы, какие обычно выделывают ярмарочные фокусники и шарлатаны. —
Ты, конечно, полагаешь, — заговорил он особым, напыщенно хвастливым тоном,
присущим подобным людям, — что тот, кто умер, мертв. Но не мы гугеноты. У нас
дело обстоит не так плохо. Успокойся же, августейший брат мой! Вы перебили в
Лувре восемьдесят моих дворян, но первые два уже успели ожить.
Он, стал водить руками сверху вниз вдоль шкафа, выворачивая все десять
пальцев, и притом на некотором расстоянии от дверок, чтобы не