Тут Генрих понял причину внезапной темноты: на Лувр опустилась огромная стая
этих черных птиц. Некий весьма аппетитный запах привлек их сюда издалека; пока
светило солнце, зной делал этот запах особенно сильным. Но они ждали, когда
настанет их час. Двуносый заметил: — Ну, им тут припасли угощение. — Он бросил
эти слова как бы вскользь, отошел, сделал круг и снова вернулся к своему
кузену, настороженно повертывая голову во все стороны, чтобы проверить, не
подслушивает ли кто. — И больше никому, — добавил он и скрылся на время в
толпе. Красивый мужчина, некий Бюсси, пробормотал как бы про себя: — Не
слушайте его! Он немножко спятил. Да и все мы. — И тоже нырнул в толпу.
Постепенно многие вышли из оконных ниш и вернулись на середину залы. Лица у
большинства были бледны, в ранах и шишках; шишки на лбу оказались не у одного
Генриха. Глаза иных выдавали внутреннее содрогание, словно эти люди ощущали
что-то чуждое в самих себе; а некоторые как будто усиленно прятали руки или
судорожно сцепляли их на животе, но затем одна без всякой видимой причины
покидала другую и тянулась к кинжалу. Генрих просто высмеял некоторых
растерявшихся придворных. — Мне уже доводилось видеть таких гусей, — заявил он.
— Они встречаются на всяком поле боя.
Кто-то, в одиночестве пересекавший залу, сказал: — Поле боя — одно, а старый
двор или Луврский колодец — другое. — Это был дю Барта; он не искал своего
государя и друга. Генрих крикнул ему вслед: — Мы оба не лежим в этом колодце! В
том-то и дело, чтобы там не лежать! — И рассмеялся, видимо, оттого, что еще
по-ребячьи не понимал истинного положения вещей; но ведь нельзя быть до такой
степени добродушным! Стоявшие поблизости отвернулись, чтобы не выдать своих
мыслей. Только дю Га, любимец наследника д’Анжу, дерзко выступил вперед: — А
как легко, сир, то же самое могло приключиться и с вами! — Однако и он тут же
поспешил удрать и вышел через боковую дверь.
Никто не мог долго стоять на одном месте, все двигались, но почти каждый в
одиночку. Если двое разговаривали, один вдруг смолкал, замыкался в себе и
отходил. У обоих убийц — Нансея и Коссена — лица стали совсем другими: на них
появилась угрюмая растерянность, и они вдруг тоже расстались.
Через всю огромную залу с двадцатью люстрами проследовал великолепный герцог
Гиз с пышной свитой. Но на пути гордого Генриха Гиза неожиданно для него встал
Генрих Наваррский, окинул его пристальным взглядом и помахал рукой. Те, кто это
видели, затаили дыхание. Все же случилось так, что Гиз не только ответил на
приветствие, он даже посторонился. Правда, он тут же опомнился и крикнул, как
подобает победителю:
— Поклон от адмирала!
Услышав эти слова, все разбежались. Лотарингец топал что есть силы, но звук
его шагов терялся в опустевшей зале.
Генрих, как и остальные, старался поменьше быть на виду до тех пор, пока
снова не соберется толпа. А этого долго ждать не пришлось. Люди испытывали
слишком сильное любопытство, подозрительность, неуверенность. Пока все еще
жались к стенкам, к Генриху подкрался Конде. — Ты уже знаешь? — спросил
кузен.
— Что я пленник? Ну, а дальше? Угадать трудно, хотя я и посмотрел Гизу в
лицо.
— Когда господин адмирал был мертв, Гиз наступил ему на лицо. Я вижу по
тебе: ты этого не знал. А что до нас, то я опасаюсь самого худшего.
— Значит, заслужили. Нельзя быть такими разинями, какими мы оказались. Где
моя сестра?
— У меня в доме.
— Скажи ей, что она была права, но что я вырвусь отсюда.
— Я ничего не могу ей передать, ведь меня тоже не выпускают из Лувра.
Охрана усилена, нам отсюда не выбраться.
— Значит, ничего другого не остается, как пойти к обедне? — спросил кузен
Наварра. А кузен Конде, который еще прошлой ночью, слыша эти слова, каждый раз
приходил в ярость, теперь опустил голову и тяжело вздохнул. И все-таки
легкомыслие кузена Наварры повергло его в ужас, ибо тот воскликнул:
— Главное, что мы все-таки живы!
И Генрих повторял это по мере того, как в зале опять собирались люди. Он то
и дело удивлялся вслух: — Господин де Миоссен, вы живы? Разве это не величайшая
неожиданность в вашей жизни? — Но он также восклицал: — Господин де Гойон! И вы
живы! — А тот вовсе не был жив и не был в большой зале, он лежал на дне
Луврского колодца и служил жратвою для воронья. Те, кто слышал странные, речи
Наварры, отворачивались, и их лица выражали самые разнообразные чувства: одни —
подавленность и тревогу, сознание вины или жалость, другие — только презрение.
Однако Генриху взбрело на ум обратиться все с тем же «Вы живы!» даже к самому
наследнику престола д’Анжу. Тут уж все окончательно убедились в том, что и
после Варфоломеевской ночи он остался таким же сумасбродным шутником. Это было
признано с облегчением и смехом, притом неодобрительным. А он отлично все
примечал и следил за каждым, они же думали, что он занят только тем, как бы
сострить.
Как раз вошел герцог Анжуйский, он был в отличном расположении духа, и от
этого в зале стало как-то легче дышать, ее потолок поднялся к августовскому
небу, замок словно вырос. Наконец-то д’Анжу чувствовал себя победителем, он был
милостив и весел: — О, я жив! Впервые я жив по-настоящему, ибо мой дом и моя
страна избегли величайшей опасности, Наварра, адмирал был нам враг, он
обманывал тебя. Он старался разрушить мир и во Франции и по всей земле. Он
готовил войну с Англией и распространял слухи, будто королева Елизавета
намерена отнять у нас Кале. Адмиралу и в самом деле надо было умереть. Все
дальнейшее — только печальное следствие этого, цепь несчастных случайностей,
результат былых недоразумений и вполне понятной вражды, которую мы теперь
похоронили вместе с мертвецами.
Выбор последних слов был неудачен, и наиболее чувствительным слушателям
стало не по себе. Но в остальном эту речь можно было почесть превосходной, ибо
она была проникнута стремлением благодетельно смягчить и сгладить все
происшедшее. Именно этого все и жаждали. С другой стороны, д’Анжу говорил
что-то уж очень пространно, и он почувствовал жажду; к тому же от слишком
напряженного внимания слушателей человек устает. Но когда хотели подать вина, в
Лувре не нашлось ни капли. Припасы закупались только на один день. Вчерашние
были полностью исчерпаны после резни, а нынче и дня-то не было. Никто не
помышлял ни о вине, ни о мясе, даже хозяева харчевен не решились открыть свои
заведения. Наследнику престола и двору нечем было промочить глотки. — Но по
этому случаю не должны же мы порхать в потемках, как тени, — заметил д’Анжу и
приказал зажечь все двадцать люстр.
Странно, что и это никому не пришло в голову.
Дворецких разослали повсюду, и те ринулись бегом, но возвращались шагом и по
большей части с пустыми руками. Лишь кое-где удалось им найти свечи: все были
сожжены во время резни, под истошный вой и крик. В течение некоторого времени
сумрак в зале продолжал сгущаться, а движения людей все замедлялись, голоса
звучали все тише. Каждый стоял в одиночку; только пристально вглядываясь,
узнавал он соседа, все чего-то ждали. Некая дама громко вскрикнула. Ее вынесли,
и с этой минуты стало ясно, что благожелательная речь королевского брата, в
сущности, ничего не изменила. Генрих, который шнырял в толпе, слышал шепот: —
Мы нынче ночью либо перестарались, либо недоделали.
Слышал он и ответ: — Этого ведь как-никак именуют королем. Если бы мы и его
пристукнули, нам пришлось бы иметь дело со всеми королями на земле.
И тут король Наваррский понял еще кое-что в своей судьбе. Яснее, чем другие,
которые только шептались, уловил он затаенный смысл, а также истинные причины
произнесенной его кузеном д’Анжу торжественной речи. Д’Анжу явился сюда прямо
от своей мамаши, вот разгадка! Мадам Екатерина сидела у себя в уединенной
комнате за секретером и собственной жирной ручкой набрасывала буквы, настолько
же разъезжавшиеся в разные стороны, насколько она сама казалась собранной; и
писала она протестантке в Англию следующее: «Адмирал обманывал вас, дорогая
сестра, только я одна — ваш истинный друг…»
«Свалить все на мертвого — это верный способ избежать ответственности за
свои злодеяния; и люди, которые вообще не любят нести ответственность за
совершенное ими зло, могут успокоиться, что они и делают. Все это касается
умерших. И меня!» — думает Генрих. Под прикрытием ночи и тьмы лицо Наварры
наконец выражает его истинные чувства. Рот скривился, глаза засверкали
ненавистью.
Но он тут же все подавил — не только выражение, но и само чувство, ибо вдруг
стало светло. Слуги, взобравшись на лестницы, зажгли наконец несколько свечей,
и те бросили свои бледные лучи на середину залы. Толпа придворных воскликнула
«А!», как и любая толпа после долгого ожидания в темноте. К Генриху подошел
его кузен д’Алансон. — Генрих, — начал, он, — так не годится. Давай
объяснимся.
— Ты говоришь это теперь, потому что стало светло? — откликнулся Генрих.
— Я вижу, что ты меня понимаешь, — кивнул Двуносый. Он хотел показать, что
его не проведешь. — Продолжай притворяться! — настоятельно потребовал он. —
Ведь и мне приходится разыгрывать послушного сына и доброго католика, но тайком
я скоро перейду в твою веру. И еще неизвестно, сколько людей сделают то же
самое после всего, что произошло.
— Вероятно, во всем Лувре я самый благочестивый католик, — сказал
Генрих.
— Мой брат д’Анжу ужасно важничает, просто невыносимо. Еще бы! Герой дня,
достиг своей цели, весел и милостив!
— Черноватые духи уже не окружают его, — подтвердил Генрих.
— Он же любимец нашей драгоценной матушки, и теперь дорога перед ним
открыта. Вот бы еще помер наш бешеный братец Карл… Неужели тебе приятно
видеть все это, Наварра, и только скрежетать зубами от бессилия? Мне — нет.
Давай бежим, Наварра, и поднимем в стране мятеж! Не теряя времени!
— Я, правда, один раз уже упустил случай заколоть Гиза… — вырвалось у
кузена Наварры, не успевшего сдержать закипевшей в нем ярости. Но он тут же
опомнился и овладел собой. «Двуносому не очень-то следует доверять. Если он даже
и не фальшив, то раздерган, как буквы в письмах его матери, — подумал Генрих. —
Ни к каким планам его не привлекать, — решил он. — Ничем не выдавать себя…» —
Но за этот промах я благодарю господа, — закончил он начатую им фразу о
Гизе.
Д’Алансон уже не замечал, что двоюродный брат не слишком с ним откровенен.
Что до него, то он все тут же