Скачать:PDFTXT
Молодые годы короля Генриха IV
дворянин напоминал самого Генриха: так же невелик
ростом, коренаст, силен. Правда, ему было уже сорок лет и лицо стало бурым, а
на лысой голове намечалась какая-то шишка. Выражение этого лица было
приветливое, однако же с примесью той печали, какая появляется у человека,
который жил и мыслил. Нового друга Генриха звали господин Мишель де
Монтень.

Однажды Монтень сказал: — Сир, ваше теперешнее положение уравнивает вас со
мной, человеком в летах. Мы оба побежденные: я — своим возрастом, вы — своими
врагами, но их победа не окончательная, не то что победа лет, — повторил
сорокалетний мудрец. — Одним словом, в эту минуту мы можем понять друг друга, и
вам тоже понемногу становится ясно, что лежит в основе человеческого поведения.
Вы жалуетесь на непоследовательность и бесцельность ваших действий. Правда, вы
вините за это герцога Алансонского.

— Он перевертыш. Будь я на его месте, я бы уж нашел способ защитить свободу
от насилия и помочь ей победить.

— Но это была бы прежде всего ваша личная свобода, — заметил Монтень, и
Генрих, смеясь, согласился с ним.

— Вы бы вернули себе свободу. Впрочем, ваш бунт и появление англичан вызвали
бы еще более губительное смятение.

Тут они прервали свою беседу, так как продолжали идти среди палаток и их
могли услышать. Но потом лагерь остался позади. Из прибрежного песка торчал
ствол одинокой, завязнувшей в нем пушки. Редкие часовые, закрываясь плащом от
ветра, который дул с моря, спрашивали у них пароль, и они громко выкрикивали
его в морской простор: — Святой Варфоломей!

Они еще помолчали, чтобы привыкнуть к неистовому реву ветра и волн.
Осажденная крепость Ла-Рошель высилась серым пятном на фоне разорванных туч и
моря, с грохотом катившего свои валы из бесконечности. Какое войско дерзнуло бы
атаковать эту крепость, которая высилась там, как зримый воочию форпост
бесконечности? У Генриха и его спутника при виде крепости возникли те же
мысли. Генрих ощутил, что толчком для размышлений явилось внезапно вспыхнувшее
чувство; оно родилось где-то в недрах тела, но с необычайной быстротой дошло до
горла, которое сжалось, и до глаз — на них выступила влага. И пока в нем росло
это чувство, юноша познал бесконечность и тщету всего, чему суждено
кончиться.

Его спутник заговорил о противоречивости человеческих действий.

— Один великий человек причинил даже вред своей религии тем, что хотел
выказать себя более усердным служителем ее, чем подобало.

— Кто же это? «Insani sapiens»[18. — «Безумный мудрец» (лат.).], —
проговорил Генрих, задыхаясь от ветра, дувшего ему в лицо. Гораций выразил в
стихах ту мысль, что даже мудрость и справедливость могут зайти слишком далеко.
А тогда разве назовешь д’Анжу «великим»? Вдохновитель Варфоломеевской ночи — и
мудрость и справедливость? Совместимо ли это? Однако спутник Генриха все-таки
имел в виду д’Анжу, хотя, по обычаю философов, и высказался на этот счет весьма
туманно. Он привел еще ряд примеров непоследовательных поступков, и так как они
были взяты из древности, то решился назвать и имена. Генриху же было важнее
узнать его мнение о современниках. Однако Монтень не поддавался и не шел дальше
самых общих замечаний. Но и они становятся удивительно осязаемыми, когда
касаются того, что важнее жизни для человека.

— Ничто, — говорил Монтень, — так не чуждо религии, как религиозные войны.
— Он заявил это прямо, хотя его слова и могли показаться чудовищными. —
Причиной религиозных войн является вовсе не вера; да и люди от них нисколько не
становятся благочестивее. Для одного такая война — средство осуществить
собственные честолюбивые замыслы, для другого — способ нажиться. Святые
появляются не во время религиозных войн. Эти войны, напротив, ослабляют и народ
и государство. Оно становится добычей своекорыстных вожделений.

Не было названо ни одного имени — ни мадам Екатерины, ни ее сына д’Анжу, ни
кого-либо из протестантов. И все же Монтень говорил слова столь дерзкие, что на
них едва ли отважился бы кто-нибудь другой. Не только буря и волны восставали
против них — почти все человечество заглушило бы их остервенелым ревом. И
Генрих лишь диву давался, как дерзает обыкновенный дворянин высказывать то,
чего не осмелился бы признать вслух ни один король. У него самого иногда
возникали сомнения в пользе религиозных войн; но если бы он в них окончательно
разочаровался, пришлось бы вместе с тем осудить и тех, кого он чтил так
глубоко: свою мать и адмирала Колиньи. Правда, «политики» под Ла-Рошелью
устроили заговор, заявляя, что их цель отныне — бороться только за
умиротворение. Но в этом они просто увидели новый способ удовлетворить свое
честолюбие и свои вожделения. Те, кто задумал вместе с англичанами напасть на
Францию, едва ли отнеслись бы благосклонно к суждениям перигорского дворянина,
и, вероятно, д’Алансон, невзирая на всякое умиротворение, преспокойно заключил
бы его в самую глубокую темницу и там навсегда забыл.

Генрих почувствовал столь глубокое уважение к мужеству этого человека, что в
его душе исчезли последние следы недоверия.

— Какая же вера самая правильная? — спросил его Генрих.

— Разве я что-нибудь знаю? — ответил ему вопросом дворянин.

Этим он открылся и выдал себя, — люди делают так, только уверившись, что
перед ними свой человек и они ему доверяют без оговорок. Поэтому Генрих взял
руку Монтеня и пожал ее.

— Зайдемте вон в тот дом, — предложил Генрих. — Хозяева бежали, но свое вино
они, наверное, оставили.

Дом стоял на берегу, и его, видимо, обстреливали с моря. Кто? Зачем? На это
уже никогда не смогут дать ответ ни те, кто напали, ни те, кто спаслись
бегством. Генрих и перигорский дворянин, пробравшись через заваленный вход.
Внутри лежали обрушившиеся балки потолка, и через дырявую крышу было видно
небо. Но из подвала торчал конец лестницы, и внизу нашлось вино. В бывшей кухне
гости уселись на одну из балок и выпили друг за друга.

— Так и мы — гости, гости на земле, где все убежища непрочны. И мы тщетно
боремся за то, чтобы сохранить их. Что до меня, то я никогда не старался
добиться большего, чем мне предназначено судьбой, и, хотя уже приближается
старость, я до сих пор живу в маленьком замке моих отцов.

— Сейчас война, и вы можете его лишиться, — сказал Генрих. — Выпьем!

— Я пью, но вино показалось бы мне еще вкуснее, если бы я потерял все, чем
владею, а потому был бы свободен от всяких забот. Уж у меня такой характер: я
всегда опасаюсь худшего, а когда оно действительно приходит, постепенно к нему
привыкаю. Мне гораздо труднее переносить неуверенность и сомнение. Нет, право,
я не скептик, — заявил дворянин.

— Разве я что-нибудь знаю? — повторил Генрих. Эти, слова произнес перед тем
его спутник; но тот уже забыл о них. — Выпьем! — решительно сказал он. — На
пороге старости следовало бы во всем быть осторожнее; но иногда я начинаю
понимать одного знакомого моих знакомых, который уже под конец своей жизни
нашел себе жену в таком месте, где каждый может получить ее за деньги. Так он
достиг самой нижней ступеньки, а она самая прочная.

— Выпьем! — воскликнул Генрих и рассмеялся. — Вы смелый человек! — И вдруг
лицо его омрачилось: подумал, вспомнил признание дворянина относительно
религии. Однако Монтень понял его иначе.

— Да, и я сделался солдатом. Мне хотелось проверить свое мужество. Познай
самого себя! Только самопознание достойно того, чтобы ему предаваться. А кто
знает хотя бы свое тело? Я вот ленив, вял, у меня неловкие руки; но я изучил
свои органы, а потому и свою душу, которая свободна и никому не подчинена.
Выпьем!

Они предавались этому занятию довольно долго.

И когда спутник Генриха, подняв кубок, запел стих из Горация, Генрих стал
ему вторить:

    Пусть высшие мне в счастье отказали
    Быть равным им по роду и уму —
    Мне их расположенье ни к чему,
    Коль высшим низшие меня признали[19. - Перевод Вл. Микушевича.].

Затем они поднялись, помогли друг другу перебраться через развалины и, выйдя
на свежий воздух, все еще продолжали вести друг друга под руку. Духи вина
улетучились лишь постепенно. Генрих сказал опять под грохот и шум океана:

— А все-таки я был и остаюсь пленником!

— Сила сильна, — отозвался дворянин, — но доброта сильней. Nihil est tam
populare quam bonitas[20. — Нет ничего более близкого народу, чем доброта (лат.).].

Генрих навсегда запомнил эти слова, ибо услышал их в ту пору, когда они
явились для него единственным утешением. Народ любит доброту, ничто так не
популярно, как доброта. И, полный доверия, он спросил своего спутника: —
Неужели это правда, что когда мы действуем, то как будто становимся вниз
головой? Верно ли, что кто призывает к действию, призывает к смятению?

Услышав слова, которые он сам произнес в начале разговора, принимавшего
несколько раз совершенно неожиданный оборот, господин Мишель де Монтень
опомнился. Он вспомнил о том, кого держит под руку, и выпустил ее; он
повернулся лицом и грудью к океану.

— Господь бог на небесах, — начал он, торжественно подчеркивая каждое слово,
— господь бог редко удостаивает нас возможности совершить благочестивый
поступок.

— А что такое благочестивый поступок? — спросил Генрих, так же оборотившись
к морю.

Монтень привстал на цыпочки, чтобы выразить то, что на сей раз познал не из
погружения в себя: чье-то великое дыхание пронизало его и заставило
говорить.

— А вы вообразите себе следующее: войско, целое войско опускается на колени
и, вместо того чтобы атаковать, начинает молиться; так глубоко оно убеждено в
том, что ему уготована победа.

И это предсказание Генрих тоже сберег в своей душе до определенного дня.

Так завершилась их беседа. Стража во главе с офицером отвела друзей обратно
в лагерь. Их уже искали. Возникло опасение, что король Наваррский бежал.

Вниз головой

Тем временем Париж наводнили невиданно блистательные господа в драгоценных
мехах. Это были поляки, приехавшие за своим королем, ибо д’Анжу все-таки избрали
на польский престол при великом ликовании польского народа, который собрался
для этого на огромном поле. Казалось, новому королю следовало поторопиться:
чего еще ждать от этой неблагодарной крепости, которая никак не хочет
сдаваться! Но истинная причина, если бы только он мог признаться в ней,
заключалась в том, что он ждал смерти своего брата Карла. Все же приятнее быть
королем Франции, чем Польши. Карл, который отлично был об этом осведомлен, слал
ему в Ла-Рошель одного гонца за другим, торопя его с отъездом. Ведь и
выздороветь легче, если нет подле тебя никого, кто бы каждый день и каждый час
надеялся, что у тебя вот-вот из всех пор брызнет кровь.

Мадам Екатерина относилась к обоим сыновьям по всей справедливости: она
настаивала на отъезде своего любимца, чтобы больной успокоился. А вместе с тем
позаботилась о том, чтобы в случае чего права любимца остались за ним. Успех в
Польше, забота о преемнике Карла и виды на Елизавету Английскую, которой она
послала весьма приукрашенный портрет Двуносого, — все это требовало от мадам
Екатерины немало сил и внимания, и она уже не могла в любую минуту сказать о
каждом, как у него и что. А уж ей ли не знать, насколько

Скачать:PDFTXT

дворянин напоминал самого Генриха: так же невеликростом, коренаст, силен. Правда, ему было уже сорок лет и лицо стало бурым, ана лысой голове намечалась какая-то шишка. Выражение этого лица былоприветливое, однако