Но Генрих, наоборот, отомстил ему за это на тайном совете, в котором,
кстати, так никаких изменений и не произошло. Король в присутствии своего посла
Морнея заявил: он-де больше обязан католикам, чем гугенотам. Если последние ему
и служат, то лишь из корысти или религиозного усердия. А католикам от этого нет
никакой выгоды, ради его величия они действуют в ущерб своей религии. И столь
несправедливо было это сравнение, что даже придворные католики не могли
отнестись к нему спокойно. Но Генрих забыл о том, что человека надо беречь и
щадить; в присутствии своего посла он закаркал вороном. Дело в том, что
ревнителей истинной веры прозвали воронами оттого, что они носят темную одежду,
то и дело каркают псалмы и, по слухам, весьма падки на всякую добычу. Когда
король дошел до столь явного оскорбления и затем продолжал каркать вполголоса,
притаясь в углу, все сделали вид, что не замечают этого, и как раз католики
начали громко разговаривать, чтобы заглушить его карканье. Генрих же вскоре
исчез.
Выйдя, он заплакал от злости и стыда за свое отношение к добродетели,
воплощением которой был гугенот Морней. Отныне Генрих замкнулся, он уже не
принимал своего посла наедине, и во всяком случае не в парке «Ла Гаренн» в
шесть утра, ибо поднимался теперь только в десять. Но это не мешало ему думать
о Филиппе Морнее и сравнивать с остальными придворными чаще всего не к их
выгоде. Генрих говорил себе: «Вот д’Обинье — это друг: он торопил меня с
побегом из Лувра, и дю Барта — друг: он спас мне жизнь в харчевне, — уже не
говоря о д’Эльбефе, которого мне ужасно недостает: он охранял каждый мой шаг.
Но кто они? Воины, и храбрость для них — дело естественное, никто ею не
хвастается, и она даже краешком не соприкасается с добродетелью. Если взять
любого из моих приближенных, хотя бы самого умного из членов совета, что от них
останется при сравнении с Морнеем? Все они привержены каким-либо порокам, иные
даже прегадким». Но Генрих тем охотнее извинял их. Дружба и власть короля
способны многое зачеркнуть. Однако ни один не обладал знанием, высоким и
глубокомысленным знанием великого гугенота. А отсутствие знаний возместить
невозможно.
Агриппа, старый друг, злоупотреблял щедростью своего государя, как никто;
счетной палате в По его имя было известно лучше всех прочих. Однажды он сказал
одному дворянину что-то насчет короля, и притом настолько громко, что Генрих не
мог не услышать. Но придворный не разобрал его слов, и Генрих сам повторил их:
«Он говорит, что я скряга и нет на свете столь неблагодарного человека, как я».
В другой раз королю принесли собаку, издыхающую от голода, он когда-то любил
ее, а потом об ней забыл. На ошейнике у нее был вырезан сонет Агриппы,
начинавшийся так:
Цитрон в былые дни на мягкой спал постели,
На ложе из камней теперь ночует он.
Неблагодарности и «дружества» закон,
Как все твои друзья, узнал твой пес на деле.
В конце было и нравоучение:
Придворные! Коль пес вам встретится порой,
Избитый, загнанный, голодный и худой, —
Поверьте, точно так отплатят вам за верность.
Прочтя эти стихи, Генрих изменился в лице. Сознание содеянной вины росло в
нем быстро и бурно, хотя потом он все и забывал. Он легче извинял другим их
проступки, чем себе. Так, он держал в памяти только заслуги бедного Агриппы, а
не вспыльчивость, присущую его поэтической натуре. Молодой Рони больше всего на
свете любил деньги. Он их не тратил, а копил. К тому времени Рони успел
получить после отца наследство, сделался бароном и владельцем поместий на
севере, у самых границ Нормандии. Когда Генриху нечем было платить своим
солдатам, барон Рони продал лес, но решился он на это в надежде, что благодаря
победоносным походам короля Наваррского одолженная сумма удесятерится. В
Нераке, по ту сторону старого моста, он построил себе дом, ибо выгодные дела
требуют основательности. Своему государю он не позволял задевать себя даже в
случае тяжелой провинности: Рони тут же приходил в бешенство. Он ему-де не
вассал, не подданный, бросал юноша Генриху прямо в лицо, он может от него уйти,
о чем на самом деле и не помышлял, хотя бы из-за своего дома. Генрих резко
отвечал, что, пожалуйста, скатертью дорога, он найдет себе слуг получше, но это
тоже говорилось не всерьез. Каков бы там Рони ни был, он принадлежал к числу
лучших, хотя на время и уехал во Фландрию к богатой тетке, перед которой ради
милых его сердцу денег прикинулся католиком.
Из двух барышень он выбрал менее красивую, но более богатую и на ней
женился. Когда в окрестностях его замка на севере стала свирепствовать чума,
барон Рони увез оттуда свою молодую супругу. Она сидела в запертой карете
посреди леса и не подпускала к себе мужа, боясь заразиться. Но барона трудно
было запугать. И чуму и другие препятствия он преодолевал с гордым задором.
После перенесенной опасности он снимал панцирь и брался за счета. Он сражался
бок о бок с королем во всех его битвах. А когда Генрих уже сколотил свое
королевство, у него был готов отличный министр финансов.
Но сейчас оба еще молоды, вместе берут маленькие непокорные городки, рискуют
жизнью из-за какого-нибудь знамени или вонючего рва; однако удачливый Рони не
остается в накладе. И когда победители начинают грабеж, кто захватывает разом
четыре тысячи экю и к тому же спасает старика, их бывшего владельца, от
жестокой солдатской расправы? Генрих хорошо знал этого юношу: Рони любил славу,
почести и почти с равной силой — деньги. Однажды Генрих вздумал утешить и
Морнея, что настанут, мол, времена, когда они оба будут богаты. Он сделал это
нарочно, чтобы ввести Морнея в искушение. Однако тот сказал просто: — Я служу и
уже тем богат.
С нарочитой жестокостью Генрих заявил:
— Меня ваши жертвы не интересуют, господин де Морней. Я думаю о
собственных.
— Все наши жертвы мы не людям приносим, а богу. — Смиренный ответ, но и
нравоучительный. Генрих вспыхнул.
Вскоре после того на их маленький отряд напали, выскочив из рощицы, всадники
Бирона, они были многочисленнее. Королю Наваррскому и его спутникам оставалось
только повернуть и спасаться бегством под градом пуль. Когда они наконец
придержали коней, обнаружилось, что у короля на одном сапоге напрочь отстрелили
подметку. Нога была цела и невредима, и Генрих вытянул ее, чтобы кто-нибудь
надел на нее свой сапог. И, конечно, это сделал Морней. Генрих не видел его
лица; Морней стоял, нагнувшись, и по шее у него ручьем бежала кровь.
— Морней! Вы ранены?
— Это булавочный укол в сравнении с опасностью, которая угрожала вашему
величеству. Я прошу одной награды, сир: больше никогда не рискуйте столь
необдуманно своей жизнью!
Генрих испугался. Впервые Морней просил о награде, и о какой! Теперь он
поднял лицо, залитое кровью и уже побледневшее: — Мы оба не сомневались в
дурных намерениях маршала Бирона, сир. — Вот и все. Но Генрих услышал за этими
словами и другие: «… Когда вы еще принимали меня как друга и без свидетелей в
парке «Ла Гаренн». Сердце у него забилось. Он сказал вполголоса:
— Завтра, на том же месте и в тот же час.
Тягостная тайна
В ту ночь Филипп Морней спал мало, и совсем не спала его совесть. Он уже
давно боролся с собой — сказать или нет о том, что ему было известно. И вот
случай представился, и долг надо было выполнить. Когда временами от раны у него
делалась лихорадка, ему представлялось, что он стоит перед королем, он слышал
свой голос, который говорил торопливее, чем обычно, с гораздо более настойчивой
убедительностью. Король же ничего не отрицал, даже некрасивые слухи о жене
мельника — об этой позорной и вдобавок опасной истории. Король сначала покаянно
опустил голову, но потом снова поднял ее, как того горячо хотелось Морнею в
бреду. Он не желал, чтобы его король был пристыжен. Еще меньше хотелось ему
омрачить воспоминания Генриха о столь горячо любимой им особе. К сожалению,
медлить было нельзя, если он все-таки надеялся удержать короля, уже катившегося
по наклонной плоскости опасных страстей. Надо было ему показать, к чему они
приводят, а это мог сделать только один человек: тот, кто знал тягостную
тайну.
— Господи! Освободи меня от этой обязанности, — молил больной Морней, и в
бреду его пожелание тотчас исполнялось. Ему не надо было выговаривать вслух то,
что его так ужасно мучило, ибо король уже все знал. Случилось нечто
необъяснимое: у короля, а не у Морнея были в руках обличающие документы. Он дал
их Морнею прочесть и стал уверять, что именно раскрытие этой тайны остановило
его и удержало на краю пропасти. Теперь он-де понял, что даже такая жизнь,
посвященная богу, может быть настолько осквернена необоримыми вожделениями
пола, что немногие друзья, знающие тайну, вспоминают о покойнице лишь с ужасом
и жалостью. И какую же ценность имеет тогда то, что целый народ чтит, свою
усопшую королеву, считая ее благочестивой и чистой! Я, сказал король Морнею в
его бредовых сновидениях, хочу послушаться этого предостережения и приму меры,
чтобы исправиться. Я прощаю всех, кто покорялся своей человеческой природе. Я
сам в том повинен, и превыше всякой меры, но теперь конец, даю свое королевское
слово.
Заручившись от своего короля этим обещанием, Морней спокойно уснул и
проснулся, только когда настало время идти в парк «Ла Гаренн». Голова у него
была совершенно ясная, и все же ему сначала почудилось, будто оба документа
вместе с их тайной и в самом деле находятся в руках короля, а не его. Он даже
раскрыл свою папку: оказалось, они спокойно лежат на месте. Все оставалось, как
было, король ничего не знал, и над Морнеем по-прежнему тяготел суровый
долг.
Случилось то, чего еще никогда не бывало: он вступил в аллею после своего
короля. Генрих уже мерил ее нетерпеливыми шагами. Завидев посла, он взял его за
руку, сам довел до скамейки, бросил озабоченный взгляд на его забинтованную
голову и осведомился, как он себя чувствует. Просто — пуля сорвала кусочек кожи
с волосами, пояснил Морней. Рана пустяковая и едва ли заслуживает королевского
внимания. — Если угодно вашему величеству, поговорим лучше о делах.
— Они и вправду не терпят отлагательств, — отозвался Генрих, однако
нерешительно помолчал, прежде чем заговорить о своих денежных затруднениях.