Генриху не спалось, ибо он понимал: на той стороне бодрствует некто и
размышляет, как бы уничтожить мою славу. Таков наказ ему от дона Филиппа.
«Надо быть настороже». Тщетно вглядывался он во тьму. «Огня нет у Фарнезе, но
он не спит никогда. Мне кажется, он видит в темноте и следит за мной. Он,
говорят, болен и стар, кто знает, быть может, он призрак и демон, а не живой
человек». Сырой, безлунной ночью легко испугаться, особенно когда мысли
клонятся в сторону неведомого. Генрих резко повернулся, что-то коснулось его
плеча. Меньше мгновения глядел он в чье-то лицо. Оно было застигнуто врасплох,
и теперь, когда оно исчезло, в темном неподвижном воздухе еще ощущается его
присутствие, воздух пахнет болотом и тлением.
Громко смеясь, пошел Генрих прочь. Отзвук его хохота, правда, как будто
осмеивал его самого, но тут король вовремя припомнил, что прославленный
стратег, как выяснилось, голландцев все-таки не одолел. В Голландии он потерпел
значительную неудачу. А к тому же он и сам не придает значения своему походу во
Францию: он явился сюда, только исполняя приказ своего повелителя, дона
Филиппа. Неужели можно быть полководцем по приказу и победителем для других?
Ведь он и сам владетельный князь, но забывает о своем герцогстве на службе у
короля Испании — которому ни к чему не служат собственные ноги, потому что он
всегда сидит. Сидит один, шлет фантастические приказы о завоевании чужих
королевств другому, тоже больному человеку, который находится на чужбине. Что
может из этого получиться?
Наутро после этой ночи, полной вопросов, Парма дал первый ответ, приведя
свое войско в боевую готовность. Это было, собственно, только войско Лиги, он
велел лишь заменить головные уборы и значки. Сентябрьский день, бой становился
жарким. Французы на стороне короля думали, что встретились наконец с
легендарными испанцами, перед ними дрожит весь мир, только не мы! Лишь в
рукопашном бою обнаружилось, что все на той и на этой стороне говорили
по-французски. Однако в пылу сражения воображаемых испанцев рубили не менее
рьяно оттого, что порой лица были знакомые. Фарнезе между тем незаметно вывел
из боя свой центр. Даже толстяку Майенну, который дрался впереди, он не счел
нужным довериться. Позади холма, под прикрытием никем не замеченной
возвышенности, которую он с самого начала считал важнее болота и окопов,
перевел он свои войска по понтонному мосту через Марну — тихо и тайно, в
железном порядке. Кстати, доблестный дух битвы не позволял воинам что-либо
замечать. Из тех двоих все-таки Генрих, а не Майенн, спохватился первым. Ланьи
уже почти был взят с другого берега, и так как Майенн, наконец-то прозрев,
начал отсюда обстреливать городок из пушек, королевское войско отступило и
проиграло битву.
Таким образом, съестные припасы были подвезены в Париж водным путем, а
королю оставалось только пытать счастье в набегах и безуспешных наскоках на
укрепления своей столицы. Фарнезе так высказался на его счет:
— Я думал встретить короля, а это просто гусар. — Еще больше осрамил он
Майенна, из славного дома Гизов, ни о чем его не осведомив и предоставив ему
отважно сражаться только для отвода глаз, меж тем как сам он мастерским
маневром покончил с битвой. При всей своей злобе, Майенн должен был еще
радоваться, что Фарнезе оставил ему три полка. Совершив свой маневр,
знаменитость тронулась в обратный путь во Фландрию. Король вскоре снова окружил
Париж: стратегу это было безразлично.
О короле он, наверное, думал: «Переоцененная посредственность. Достаточно
поставить ее на место. Теперь это противник, достойный лишь какого-нибудь
Майенна. Vale et me ama»[* * * — Прощай и люби меня (лат.).]
Мы жить хотим
После случившегося Генрих полных двое суток чувствовал себя в самом деле
побитым. Сейчас, после долгих терпеливых усилий, нескольких блестящих побед и
при возрастающем внимании внешнего мира, это было куда серьезнее, нежели в
раннюю пору жизни. Взятие столицы надолго отсрочено, а ведь именно ради этого
войска сняты из провинций. Денег и так нет, вот уже два дня как не пекут хлеба,
и даже рубашки короля изношены до дыр. А окружают его такие люди, что даже
говорить не хочется! Totus mundus exercet histrionem, все мы комедианты, и едва
человеку не повезет, у него сразу появляются подходящие друзья, сплошной сброд,
откуда только их приносит? Вот изгнанный немецкий архиепископ, — из гордыни
стал он протестантом, кого это напоминает? Мы тоже помышляем предать свою веру.
Плут д’О ненадежен, но богат, пускай угощает нас и оплачивает наших
сводников.
После того как в вечер битвы при Иври государственный казначей произнес
некие слова — дурные слова, недостойные и незабываемые, — Генрих не забыл их, а
человека, который их произнес, избегал. Не то чтобы он старался не встречаться
с ним; это получается само собой, когда мы изнутри обороняемся не только от
другого человека, но главным образом от себя самого. Что такое слова? Худо
только, когда они знакомы, как будто сам уже знал их и утаил.
Теперь государственный казначей снова входит в милость. Кто тратит деньги,
тот нам друг, хотя бы у него, как у некоего гасконского капитана, нашего
земляка, не было носа вследствие любовной напасти. Король водит знакомство с
искателями приключений, от которых многие бы шарахались.
Да. И он окружает себя ими, чтобы на них испытать себя, свое здоровье, свою
способность сопротивляться. Послушайте, что происходит в Париже: там своеволие
доведено до последней крайности. В конце концов каждый человек следует за своей
химерой, которая оправдывает его существование. Но никак невозможно, особенно
тому, кто высокороден, каждый миг быть достойным своей химеры, это слишком
тяжко. Постараемся познать себя по этим искателям приключений, не переходя все
же той грани, за которой начинаешь уподобляться им. Ведь еще сегодня пуля может
попасть в цель, и закопают маленького короля в поношенной одежде, и никогда не
взрывать ему землю этой страны копытами своих коней, никогда не владеть своим
королевством. В Париже повесили президента верховного суда за то, что он якобы
был в заговоре в пользу своего короля и против Испании.
Однако это очень решительная мера, она вернее, чем самые крепкие стены,
разобщает со всем королевством город, который убивает того, кто еще отстаивал
право. Потому-то враги президента Бриссона пустили в ход всяческие уловки,
собрали подписи под требованием казни для какого-то неизвестного и лишь потом
проставили имя верховного судьи. Они добились поддержки испанского
командования, выпросили санкцию высшей духовной школы Сорбонны и соответственно
настроили народ с помощью ораторов вроде Буше. На рассвете Бриссона выманили на
улицу, предательски схватили и вместе с двумя его советниками втолкнули в
тюрьму; затем повесили всех троих на потолочной балке, — зажгли фонарь и ждали
до тех пор, пока тела, на взгляд палачей, достаточно вытянулись, а лица стали
такими, что хуже некуда. Как следует обработав своих подопечных, злодеи отнесли
их на Гревскую площадь и привязали к настоящей виселице.
Старый законовед никак не думал, что бесправие может дойти до таких
пределов: ведь существовал же свод законов, первый в стране, он сам его
составил. Но отвлеченный, умственный труд не только разобщает нас с дурною
действительностью: он полностью вытесняет ее, так что трудно в нее поверить.
Иначе обстоит дело с народом. Как не быть ему празднично возбужденным, когда
верховный судья предан позорнейшей казни столь необычайным образом. Попрание
права — это искушение, которому легче всего поддается человеческий дух. Когда
настало утро, площадь наполнилась народом, и враг покойного судьи, стоявший у
подножия виселицы, принялся выкрикивать, какой предатель Бриссон и как он хотел
сдать Париж королю, а тот покарал бы город, и всем им, всем до единого пришел
бы тогда конец. Народ! Ты спасен, Бриссон вон там, на виселице. Действительно,
там висит кто-то, на теле одна рубашка и лицо почерневшее. И это — президент
королевского парламента, и это — величайшее сокровище нашей бедной страны, одно
из немногих, уцелевших в ней?
Никто не пошевельнется, толпа застыла от этого зрелища, каждого вновь
приходящего тотчас охватывает оцепенение. По краям площади расставлены
подручные палача, они кричат, что заговорщики были богаты и что дома их со всем
добром по праву достанутся народу. Никто не пошевельнется. Грабить доводится не
каждый день, казалось бы, надо воспользоваться случаем, однако народ молчаливо
расходится по домам. Только отойдя на некоторое расстояние от места казни, он
поднял голос. И один из шестнадцати услыхал, как люди говорили, что в это утро
дело короля Франции выиграно, стоит лишь ему самому отречься от неправой веры.
Члена совета шестнадцати, по ремеслу портного, это порядком озадачило, и он в
бешенстве крикнул, что король не преминет перерезать горло всем шестнадцати, за
вычетом одного.
Король, окруженный своими искателями приключений, знал, что говорили в
Париже, однако не собирался никому перерезать горло и спокойно выслушивал
искателей приключений — не из любопытства. Он и без того знал, каковы взгляды
таких людей и какого совета можно ждать от них. Отречься немедленно, и столица
откроет свои ворота! Такие люди опираются на собственный опыт, на собственные
промахи и упущения. Об этом они усерднее, чем когда-либо, рассказывали теперь
двору, который был и походным лагерем; и так как они целых два дня считались
друзьями короля, предостережения их не остались без внимания. У Генриха слух
был тонкий. В шуме большой залы, с виду отдаваясь природному легкомыслию, он
улавливал чужие разговоры, и даже по нескольку одновременно. Молодые люди,
которые не были видны королю, но которых выдавали их свежие голоса, выслушивали
поучения испытанных знатоков жизни и поддакивали им. Жулик д’О не признавал
бедности, ее надо избегать во что бы то ни стало.
— Таким бедным, как король, быть нельзя, — подтвердил Рони.
Генрих, хоть и смеялся в эту минуту, однако не упустил ни слова. После
своего Рони услышал он и своего мудрого Тюренна, тот был согласен с капитаном
Алексисом.
— От беды надо себя ограждать, — утверждал безносый проходимец.
Полушепотом совещались старик Бирон со стариком Ла Ну. Они не повышали
голоса, потому что у них теперь не было разногласий. После унижения, которое
король претерпел от Фарнезе, ему оставалось лишь положить всему конец. Тот
конец, какой сам Париж предлагал ему сейчас: ничего другого не могли иметь в
виду старые полководцы, хотя стыд не позволял им назвать вещи своими именами, и
если бы кто-нибудь произнес перед ними роковое слово, они вспыхнули бы от
гнева. Бирон не меньше, чем протестант Ла Ну. Будучи солдатами, они не
стремились к миру, ибо война кормила их. Особенно обидно было им сложить оружие
после неудачи. Тем не менее они говорили о требовании данной минуты, не
объясняя, в чем оно, но Генрих слышал и понял.
До него донесся громкий голос его гугенота Агриппы. Агриппа д’Обинье спорил
с немецким архиепископом, которому переход в протестантство стоил престола, с
тех пор он считал одну лишь мессу верной опорой престолов; он и тут
настоятельно советовал пойти к мессе. Генрих покинул свой кружок, протиснулся к
гугеноту Агриппе