Скачать:TXTPDF
Зрелые годы короля Генриха IV
Вид у
него был невзрачный, но она знала его как тайного агента, посланного генералом
ордена иезуитов. Впрочем, и Сюлли не спускал с него глаз.

Невзрачный посетитель заговорил резким шепотом, порицая поведение Марии; к
счастью, никто как будто не подслушивал.

— Какой проступок против обязательной дисциплины — приветствовать меня,
словно я что-то значу, и внушать протестанту подозрения. Тем незамедлительней
должны вы исполнить приказ, который я передаю вам. Распорядитесь отлить из
бронзы короля верхом на коне[101. — Распорядитесь отлить из бронзы короля верхом на коне. —
Конная статуя Генриха IV была поставлена несколько позже описываемых событий,
уже после смерти Генриха IV, в 1635 г., у моста Пон-Неф.]. Статуя,
знак тщеславной суетности, должна быть поставлена на самом видном месте, ее
созерцание усилит любовь народа. А главное, статуя живого человека послужит
доказательством того, что наша благочестивая дочь заранее печется о посмертной
славе короля и открыто желает ему бессмертия.

Слова и то, чего они не договаривали, были для Марии слишком бездонны: ей
понадобилось еще несколько лет, чтобы созреть для таких страшных глубин. Все же
она повиновалась, за что генерал иезуитов в знак своей милости подарил ей
китайский письменный столик. Через какой-то срок памятник был готов занять свое
место. Выбор пал на Новый мост, король сам построил его. Тайну всячески
старались сохранить, но в конце концов король неминуемо должен был открыть ее —
и вот, когда он увидел работы, производимые в начале моста, он немедленно
приказал их прекратить. Слезы Марии, гнев Марии, болезнь Марии, ее отсутствие
на приемах чужеземных делегаций, а они-то сейчас больше чем когда-либо
интересовали короля. Он наконец сдался, но поставил условие: никаких торжеств,
никакой надписи. Памятник изображает римского полководца — таков он
действительно на вид. Но, к несчастью, в лице большое сходство с ним самим.

Уже две недели стоял он на высоком цоколе, без имени, вокруг него непрерывно
теснился народ. Ни всадники, ни кареты не решались расчистить себе путь сквозь
толпу: в воздухе чувствовалось возмущение. Громкие голоса требовали надписи;
многие самовольно поставили бы ее, одни с хвалебным текстом, другие изрыгнули
бы всю свою ненависть. Королевская стража препятствовала и тем и другим, в
особенности по ночам. Люди короля сновали в толпе, они клялись, что это не он.
Разве это его нос, у нашего настоящего короля Генриха он свисает до губ, а рот
кривой. У нас совсем не такой красивый король.

А ему хочется быть таким, отвечали злопыхатели. У кого такая героическая
осанка? Никак не у рогоносца и похотливого старика. Этот не стал бы
преследовать нашу веру и не боялся бы войны. Тут инакомыслящим следовало бы
признать, что они сами, а не король часто, очень часто вызывали войну. Они об
этом позабыли, ибо в публичных спорах правда дается нелегко, не говоря о том,
что она и небезопасна. Многие предпочитали потешать толпу за счет иезуитов;
недаром святые отцы произносили изысканные проповеди, полные изящества и
остроумия во вкусе двора, но малопонятные простому человеку.

В толпе очутился какой-то сумасшедший, было это ровно через две недели после
установки памятника. Он по-собачьи лаял на коня под бронзовым всадником.
Раньше он по очереди, в зависимости от обстоятельств, поносил то короля, то
иезуитов, а теперь лаял у самого цоколя; его для потехи протолкнули вперед.
Швейцарская стража сочла его собачьи повадки разумнее многого другого и не
стала ему мешать. Неожиданно он вскарабкался на цоколь и сперва обхватил ногу
всадника. Потом вытянулся, стараясь сровняться с высоким латником, и выкрикнул,
что он также гугенот и намерен призвать Божий гнев на столицу.

Играл он неплохо. Глаза его зловеще пылали, голос был глухой, каркающий,
всем так и представился ворон на амвоне. Черная мантия безумного, для вящего
впечатления, развевалась вокруг него. Когти его тянулись вдаль, где другим
ничего не было видно; только пылающий взор одержимого обнаружил там
кого-то.

К определенному месту где-то в толпе направлял он гнусные проклятия королю,
его друзьям, врагам и всем сильным мира. В образе еретика проповедовал сам
дьявол. Стражники были швейцарцы, в своем смущении они не уразумели смысла его
речей. Прежде чем они собрались стащить безумного вниз, он уже спрыгнул в самую
гущу толпы и с лаем пополз между ногами.

Там, где скопище было не так густо, он поднялся во весь рост. Какого-то
человека, собравшегося уходить, он схватил за плащ. Его собственный плащ сильно
топорщился, под ним не было видно, как он обнажил нож и держал короля под
угрозой ножа добрую минуту. Король, однако, с такой силой вперил взгляд в глаза
безумца, что несчастный не выдержал и закрыл их. Чтобы отнять у него нож, не
понадобилось никаких усилий.

По знаку Генриха к нему подвели коня. Бледен был господин де Бассомпьер, а
не король. Сидя в седле, он заметил двух капуцинских монахинь, которые во время
процессий ловко разыгрывали гонимых. Бассомпьер приветливо передал им просьбу
короля: чтобы они попросили своего духовника изгнать беса из одержимого.

Люди, державшие пойманного убийцу, громко возроптали. Тут нужен врач, а если
сумасшествие окажется притворным, тогда виселица! Вот чего требовали они для
убийцы, под одобрительные возгласы остальных горожан, которые передавали из рук
в руки нож. Король не такой человек, чтобы утаивать покушение на свою жизнь.
Он выкрикнул, сидя в седле:

— Дорогие друзья, вы уже многому научились. Отныне узнайте, что бывают
трусливые бесы и они говорят правду, когда их изгоняют. Этот же, без всякого
сомнения, открыто отречется перед вами от всех своих поклепов на меня, будто я
преследую вашу веру, будто я жажду войны, и от клеветы, будто я рогоносец.

После этого поднялся неудержимый хохот, невозмутимым остался лишь бронзовый
полководец с лицом короля. Сам же он тронул своего коня. Толпа кричала ему
вслед:

— Бес во всем признается, положись на нас. Иначе мы с ним разделаемся.

Король пришпорил коня и помчался вдоль берега. Не страшись!

Отчет

Когда мадам де Морней узнала, что ее единственный сын умер, господин де
Морней протянул обе руки, чтобы поддержать ее, если она лишится чувств. Но это
оказалось излишним, мадам де Морней не пошатнулась. Она сказала:

— Мой друг, я была подготовлена. Наш сын недаром воспитывался для ратного
дела. Вы справедливо решили, что с девятилетнего возраста он должен не только
учиться по-латински и по-гречески, но и развивать свое тело, наподобие атлета,
дабы сделать наш век лучше, вместо того чтобы, уподобившись ему, самому стать
дурным.

Слова ее звучали однотонно, но воля придавала ей твердости. Она глядела мимо
господина де Морнея, его вид мог бы лишить ее мужества. Он с трудом
прошептал:

— Utinam feliciori saeculo natus[* * * — О, если бы он был рожден в счастливый век (лат.).]. А где
же счастливый век? Наш сын, рожденный для него, где он?

Она запретила ему задавать малодушные вопросы и сказала, что родители,
подобные им, должны быть преисполнены благодарности, ибо земной путь их сына
протек и завершился во славу Божию.

— Нашему Филиппу пошел двадцать седьмой год.

Здесь голос отказался ей служить. Господин де Морней подвел ее к столу, где
супруги просиживали друг против друга долгие вечера и каждый вечер проходил в
разговорах о Филиппе де Морней де Бов, их сыне. Как он тринадцати лет, бок о
бок с отцом, участвовал в осаде Рошфора; таково было волею судеб его первое
впечатление от ремесла, к которому его готовили. Пятнадцати лет он был взят на
службу принцессой Оранской; Голландия предоставляла юноше протестантской веры
благоприятные условия для успехов на военном и научном поприще. А потом он
отправился путешествовать. Король высказал намерение приблизить его к себе.
Морней нашел преждевременным, чтобы его сын знакомился с нравами этого
двора.

Он сам в юности своей был воспитан на путешествиях, сначала как изгнанник,
позднее как дипломат. Изгнание подарило ему жену и сына. Оно дало ему
возможность посвятить двадцать пять лучших лет своей жизни королевской службе.
Его сыну следовало воспользоваться преимуществами, какие давало знакомство с
Европой, не испытав одиночества тех, у кого за спиной нет родины. Он тоже
отправился в Англию, как некогда его отец, но не униженным бедняком, знакомым с
мистерией зла. Родители по вечерам за столом умилялись благосклонности высшего
английского общества к молодому де Бову, дворянину-атлету, исполненному
жизнерадостного познания. Отец послал его на франкфуртскую ярмарку для изучения
вопросов хозяйства, он дал ему возможность посетить Саксонию и Богемию,
прослушать лекции в знаменитой Падуе; но из Венеции он вызвал его в Нидерланды,
чтобы сын с оружием в руках боролся за право чужого народа и за свободу
совести.

Однако не война пресекла многообещающую будущность юноши, а скорее
богословские споры его отца, которые снискали ему немилость короля, задевшую и
сына. Она помешала его преуспеянию. И обстоятельства тоже перестали подчиняться
счастью. Король разрешил господину де Бову набрать полк против Савойи, но тут
противники заключили мир. Прошло еще три года, старика за это время сломили
горести, а сын сгорал от нетерпения. Король сказал:

— Он не молод, ему сорок лет. Двадцать — его настоящий возраст, а поучения
отца прибавляют еще двадцать. — Устав от безделья, Филипп пошел снова
добровольцем в Голландию. Там он и пал в бою.

— На двадцать седьмом году жизни, — сказала мадам де Морней своему супругу,
который сидел напротив нее. — И все же не слишком рано, раз на то была воля
Божия. Жизнь всегда достаточно долга, насчитывает ли она его годы или еще
лишних тридцать лет.

Этим она назвала свой собственный возраст, и господин де Морней заметил, что
сейчас она уже не так преисполнена благодарности, как вначале. Он принялся
увещевать ее.

— Милая, любимая, ныне нам ниспослано это, ныне Господь испытывает нас,
веруем ли мы в Него и покорны ли Ему. Так Ему угодно, мы должны молчать.

После чего мадам де Морней на самом деле умолкла и целый месяц, пока еще не
слегла, не упоминала о ниспосланном им испытании. Для вида она носила
благопристойный траур, без преувеличения. Но так как истинное состояние ее духа
не находило иного выхода, оно вылилось в телесный недуг, который на этот раз не
удавалось облегчить. Он, правда, мучил мадам де Морней с молодых лет, со времен
несогласий, которые возникли между ней и священнослужителями вследствие
проявленных ею мирских слабостей. Сердцебиение и другие признаки меланхолии
мало-помалу стали для нее неотделимы от политических дел и общения с людьми.
Особе высокого положения не пристало отказываться от своих обязанностей;
кстати, мадам де Морней обладала как апломбом, так и деловитостью. Ей
приходилось пускать в ход то и другое во время частых отлучек супруга, который
всегда опасался по возвращении застать жену тяжелобольной. Таким образом,
господин де Морней хоть и уповал на Бога, однако научился верить и в медицину.
В королевстве, по которому он много странствовал, ему были знакомы самые
отдаленные уголки, где обитали сведущие аптекари. Он читал Парацельса[102. — Парацельс Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм
(1493–1541) — знаменитый немецкий врач и естествоиспытатель. Выступая против
схоластики и слепого почитания авторитета древних, стремился создать
медицинскую науку, основанную на опыте и наблюдениях.] и все, что знаменитый врач особенно
советовал в подобных случаях: купоросное и коралловое масло, равно как и
жемчужную эссенцию — все это с пути посылал больной.

Ранее лекарства помогали ей. Но в утрате сына ее не могло ни на один час
утешить даже собственноручное письмо короля. Еще меньше облегчали ее скорбь
другие выражения сочувствия, в большом количестве получаемые родителями, среди
прочих от принца Морица, господ Вильруа, Рогана, герцога Бульонского, мадам

Скачать:TXTPDF

Вид унего был невзрачный, но она знала его как тайного агента, посланного генераломордена иезуитов. Впрочем, и Сюлли не спускал с него глаз. Невзрачный посетитель заговорил резким шепотом, порицая поведение Марии;