— Его еще нет? — прошептал д’Эпернон. — Как бы он опять не удрал от нас
вместе со своим ножом и чувствительной совестью!
Это, конечно, никак не могло долететь до Лувра. Меж тем королева
прислушивалась, ее рот непроизвольно приоткрылся, глаза растерянно блуждали.
Генрих, который пришел, чтобы поговорить с ней о регентстве, осекся;
беспричинный ужас охватил его. Поэтому он сказал только, что в ближайшее время
должен обсудить с ней нечто крайне важное.
— Вы? — спросила Мария Медичи. Ее блуждающий взгляд медленно возвратился к
нему. Сперва ее взгляд выразил сомнение: «нечто важное, вы?» означал ее взгляд.
А разве вы еще можете что бы то ни было? Сперва в ее взгляде было только
сомнение, затем оно сменилось коварством и, наконец, насмешкой.
— Мадам, подумайте, кто вы, — настойчиво попросил он. Он боялся перешагнуть
тот предел, когда его слова стали бы приказом. Ведь и дофин как бы спрашивал,
кто она, собственно, такая.
— Я думаю о брачных союзах с Испанией, — заявила Мария. — Это предел моих
честолюбивых стремлений, и об этом я думаю.
Генрих напомнил ей, что она стоит выше, чем могла бы стать когда-нибудь
путем брачных союзов с Испанией. Он воздержался от упрека, что она, будучи
французской королевой, в сознании своем осталась маленькой итальянской
принцессой. Но все же он тем самым натолкнулся на истинное препятствие, из-за
которого неблагополучно сложился его брак — включая и настоящее свидание: оно
тоже не может хорошо закончиться.
Так как неудача разговора была предрешена — разве только махнуть рукой и
предоставить все случаю, он заговорил:
— Какой у вас великолепный вид, мадам, вы прямо сияете!
И она вдруг блаженно улыбнулась. Он сам не знал, до какой степени метко
попал. «Сейчас, когда ты уйдешь, ко мне придет мой красавец, — думала Мария. —
Мой красавец, мой любимец теперь уж навсегда. Ребенок, которого я ношу под
сердцем, от него. Все счастье и блаженство досталось мне. А ты, тощий
рогоносец, сам думай о себе. Если что с тобой случится, я здесь ни при чем, я
занята другим. Об этом я мечтала спокон веков, я купаюсь в счастье и блаженстве
и заслужила их».
Так думала стареющая женщина, и взор ее был туп.
— Вы разглядываете меня, находите, что я исхудал, — сказал Генрих. — Этому
виной мои многочисленные заботы.
— Ах, так! У вас есть заботы? — спросила Мария, выпятив грудь.
Генрих:
— Вам ничего бы не стоило облегчить их.
Мария лукаво:
— Теперь я разгадала загадку. Вы хотите, чтобы я написала в Брюссель.
Генрих:
— И в Мадрид.
Мария, удивленно:
— И Конде вы желаете воротить. Одной новой Елены недостаточно. Что же
случилось с вечно влюбленным? А ведь когда-то вам удержу не было, сир. Чтобы
оплакивать бегство девочки, вы ничего лучше не придумали, как усесться на мою
постель.
Генрих:
— Я был вашим другом, иной подруги, кроме вас, у меня не было.
Мария, напыщенно:
— Свою дружбу я вам вскоре докажу. Даже намерение увезти из Брюсселя
красотку вы доверили только одной особе.
Генрих:
— Вам.
Мария:
— Вашей подруге. У вас и на это хватило дерзости. Кого вы туда послали?
Господина д’Эстре. Кто действовал вам на руку? Мадам де Берни. Вы ничего не
скрывали от своей подруги.
Генрих:
— Зачем вы меня выдали?
Мария, с великим торжеством:
— Мой верховой был на месте раньше вашего Ганнибала. А! Брат вашей шлюхи
должен был привезти вам другую.
Генрих, презрительно:
— Мадам, прежде вы умышленно скрывали свои чувства, особенно дружеские. Я
готов выслушать сейчас все, что вам угодно сказать.
Мария сверлит указательным пальцем висок:
— Время не терпит, скоро старого дурака свергнут и заточат.
Генрих выкрикивает:
— Вы не выйдете из этой комнаты. Вы арестованы.
Мария, по-прежнему держа указательный палец у виска, почти кротко и
нежно:
— Попытайтесь, посмотрим, на что вы еще годны. Если я не ошибаюсь, вы
вручите своей единственной подруге регентство — дней через пять, после чего, на
шестой, миру предстоит еще большая неожиданность.
Последнее было сказано совсем кротко и нежно, едва слышно. Кто знает,
произнесла ли она это действительно.
Генрих сдержал себя; без всякого перехода он стал спокоен и холоден.
— Мадам, мы разошлись. Мы с вами это знаем, но ни чужеземные дворы, ни наш
двор не должны быть об этом осведомлены. Наоборот, я вам предлагаю возобновить
внешнее согласие и восстановить наше поруганное достоинство, каждый в меру
своих сил. Я не только отказываюсь от принцессы Конде, которая все равно уже
забыта, но обязуюсь не иметь больше никакой женщины. Никакой — при условии, что
вы отпустите господина Кончини.
Тут Мария Медичи принялась украдкой кудахтать. Кудахтанье все усиливалось,
скоро ей понадобился носовой платок, и Генрих подал его. Но приступ она
подавить не могла. Судорожно смеясь, она удалилась.
Дофин стоял снаружи у перил парадной лестницы. Он плевал вниз и каждый раз
поспешно прятался. Раздался шлепок, дофин сказал:
— Попал. Прямо в лысину.
— В кого ты попал? — спросил его отец.
— Не знаю. Они все скверные, — сказал бледный мальчик, совсем не радуясь
своей проделке. Он взял короля за руку.
— Куда ты меня ведешь? — спросил король.
— Туда, где мы будем одни, — послышался ответ. — Глубокочтимый отец,
исполните одну мою просьбу. Я хочу видеть ваши новые доспехи.
И они зашагали рука об руку по запутанным переходам, по заброшенным лесенкам
в такие места, куда не ступала ничья нога. В тот же самый час какой-то человек
в фиолетовом кафтане пробирался по дворцу герцога д’Эпернона. Человек был
высокого роста, широк в плечах и на редкость уродлив. Он недоверчиво
поворачивал во все стороны свою рыжеволосую голову, заглядывал за каждый угол,
прежде чем обогнуть его. Он считал двери, наконец остановился у одной, но долго
колебался, прежде чем войти.
Король достал большой ключ, открыл потайную комнату, вошел туда с дофином и
снова немедленно запер дверь. Доспехи стояли, словно живые латники, ноги
железные, шлем с опущенным забралом.
— Все это для того, чтобы их сочли старым снаряжением, на случай если бы
кто-нибудь забрался сюда и пожелал привести в негодность мои доспехи.
Людовик сказал:
— Всемилостивейший отец, вам бы следовало носить их на теле днем и ночью.
Особенно там, откуда вы сейчас идете.
Генрих отвечал серьезно:
— Я вижу, что ты, к сожалению, уже не ребенок.
Людовик едва говорил, так сильно у него дрожали губы:
— Свою собаку она любит больше меня.
Он приложил руку к сердцу.
— Я не подслушивал у дверей. Я и без того знаю слишком много. Вы оставите
меня одного, я знаю. Мой великий отец, у вас слабый сын. Во мне говорит страх
слабого сердца. Но оно любит вас.
— Я живу теперь лишь для тебя одного, — сказал Генрих.
Они снова зашагали рука об руку, пока не вышли на свежий воздух, и долго
прогуливались по саду между высокими шпалерами. Здесь они не говорили.
Последний
Когда убийца Равальяк[119. — Равальяк Франсуа (1578–1610) — фанатик-католик, убийца
короля Генриха IV. Казнен 27 мая 1610 г.] наконец
отважился условленным образом поскрестись у двери и был впущен в мансарду
чистильщика серебра, где увидел двух человек, — в это самое время к королеве
Марии Медичи явился испанский посланник дон Иниго де Карденас. У него был
рассеянный вид, от этого все привходящее становилось еще страшнее, чем оно
рисовалось Марии в самых жестоких кошмарах. Кроме того, его отчужденность
разочаровала ее. Она льстила себя надеждой, что под конец у нее испросят
согласия и выслушают ее указания. Их, правда, уже не требуется, но разве она не
главное лицо? Мыслями дон Иниго был там, где все решалось; он только приличия
ради нанес этот тягостный визит. В таком тоне, словно речь шла о событиях,
которые происходили на расстоянии десяти тысяч миль, он начал:
— У короля есть враги. Я не открою тайны, если скажу, что его жизни угрожает
опасность. — Тут он несколько уклонился в сторону: — Для людей добронравных
небольшая честь смотреть на то, как великий монарх, в своем совершенстве не
имеющий себе подобных…
Посол вспомнил о своей миссии.
— …падет жертвой гнусной своры, — все же заключил он.
В дальнейшем он уже не забывал о своей цели. И уже не был мысленно нигде,
кроме этой комнаты, среди торжественных кресел, наваленных грудами подушек,
темных картин, возле китайского письменного столика, полученного в дар от
генерала иезуитов.
— Я твердо уверен, ваше величество, что вы разделяете мою тревогу. Я не могу
сказать: мое отвращение. Король сам чудовищностью своих начинаний накликал бы
на себя ту участь, которой мы опасаемся. Посягательство на христианский мир с
помощью насилия и численного превосходства непозволительно даже при самых
чистых намерениях.
— Намерения короля не чисты, — сказала Мария Медичи. Это были первые ее
слова.
Дон Иниго только откинул голову в знак презрения. Он заговорил сверху вниз
деловым тоном; повторил, что именно по этим причинам предполагаемое событие не
вызывает в нем отвращения. Ведь грех гордыни наказуется даже вечной смертью.
Много меньшая кара телесной смерти вытекает отсюда.
— Вытекает отсюда, — повторила Мария, но изменилась при этом в лице.
— Я вполне разделяю с вашим величеством беспокойство совсем иного рода, —
подчеркнул дон Иниго. — Оно относится не к отдельному лицу, как бы ни было
прославлено это лицо. Оно касается политических последствий предполагаемого
события. Большой политике европейских дворов был бы нанесен известный ущерб,
если бы от военного поражения их могло избавить только убийство.
Королева стала выше, стала словно башня, притом весьма внушительная.
— Вы произнесли слово, которое мне не подобает слышать. Я его не слышала. В
противном случае я была бы вынуждена задержать осуществление замысла и даже
предать вас, господин посол, в руки королевских жандармов.
Дон Иниго видел, что королева на всякий случай старается обеспечить себе
спасение души. Salvavi animam meam, что вполне соответствовало его миссии.
Чтобы дать ей время настроиться на желательный лад, он занялся осмотром
китайского письменного столика. Мудреная вещица открывала взору бесчисленные
вместилища, не считая секретных, которые она таила. Инкрустированный жемчугом и
перламутром столик отливал всеми цветами радуги. Два идола справа и слева
кивали большими головами на все, о чем здесь говорилось. Пагода посередине была
украшена колокольчиками, по одному на каждой из ее семи крыш. Дону Иниго
хотелось бы, чтобы они звенели серебряным звоном и чтобы ему не надо было
ничего больше ни слушать, ни говорить.
Но рок судил ему иное, а потому он поневоле выпрямился. — Что можем мы
сделать, дабы предотвратить событие? — спросил он.
Столик отделял его теперь от королевы. В десяти или двенадцати шагах мрачно
возвышалась она перед громадной пурпурной драпировкой, зарыв руки в ее складки;
только лицо белым пятном выделялось на фоне, который был неприятен послу. «Эта
женщина жестока и труслива: и одного было бы вполне достаточно. Так или иначе
свойства натуры делают ее подходящей для меня сообщницей в этом деле. Мне нужно
показать вид, будто я пытаюсь воспрепятствовать убийству короля. В притворстве
она мне поможет, а после совершенного деяния мой доклад обойдет все дворы».
— Это ужасно. Я этого не хотела, — сказала королева. Ее голос прервался; это
мог быть и неподдельный страх. — Теперь мы увязли по уши, — сказал она. Слова
ее резали слух послу. По такому поводу — и такая вульгарность!
— Как же нам выбраться? — спросил он; так он спросил бы кучера, если бы его
карета застряла