— Вечный весельчак, можешь теперь отправляться к своей львице.
То была некая певица, ее пение не имело себе равных, три соловья будто
испустили дух от зависти к ней. В довершение всего Мария узнала, что регентство
дано ей, собственно, на словах; она становилась лишь членом совета, и другие
голоса значили не меньше, чем ее голос. При этом следовало ожидать, что голос
герцога де Сюлли будет иметь больший вес. Ему Генрих признался, что ожидает от
коронования королевы величайших бед. Это он мог сказать с полным правом.
Последний, кто предостерег его в тот день, тринадцатого числа, был его сын
Вандом, сын Габриели. Генрих ласково взял под руку юного толстяка; повел его
через всю большую залу, которая вскоре опустела. Придворные держались угрюмо,
даже те, кто был предан королю. От избытка подавленности никто и не подумал
подслушивать.
— Чего ты требуешь? — спросил Генрих сына Габриели. — Видишь ли, мать твоя,
моя бесценная повелительница, верила всяческим предсказаниям. Я разделял ее
страхи даже во сне. Но в конце концов умерла она не от отравы, а естественной
смертью. В тайниках души она чувствовала себя созревшей для смерти. Мы лишь для
виду бежим наперегонки с убийцей. Проворней всегда оказываемся все-таки мы.
— Сир! Я с радостью узнаю, что вы твердо рассчитываете спастись от всех
покушений. Но нынешняя ночь, ночь на четырнадцатое, может быть роковой… — На
этом Цезарь настаивал.
Генрих хорошо провел эту ночь; королеве же несколько раз пришлось вставать с
постели. Утром четырнадцатого он молился дольше обычного. Шаг жандармов мешал
ему, он хотел даже отослать их. Королева вошла к нему, что давно уже не было в
ее обычае. Она рассказала, какой ее мучил кошмар, ей чудилось, будто подле нее
лежит его труп.
— И злобный я был труп? — спросил он довольно резко. Она испугалась, что
выдала себя. Кошмар привиделся ей наяву. Вещие сны не томят тех, кто знает
слишком много и оттого не может уснуть. Генрих сказал:
— Не тревожьтесь, мадам, о моей жизни! Еще три дня, и я поскачу на врага, а
с собой возьму своих гвардейцев и жандармов.
Королева пошатнулась и огляделась, ища опоры, но руки своего супруга она не
приняла.
— Всего три дня? — повторила она. Поведение ее могло быть следствием тревоги
за его жизнь, если не считать, что причиной его были другого рода страхи. Как
легко упустить время, когда для рискованного предприятия осталось всего три
дня.
Она была в разладе с собой. Неожиданно она стала просить Генриха весь
нынешний день провести дома. Его сын Вандом настаивает на этом. Ее тянуло
остеречь его от опасности, она хотела удержаться, не могла и сваливала все на
другого. Генрих возразил, что роковая ночь миновала.
Мария:
— По-настоящему роковым надо считать нынешний день, — говорит ваш сын
Вандом, а знает он это от врача Лаброса, которого вам следовало выслушать.
Генрих, про себя: «Пожалуй, следовало выслушать его, он хотел описать мне
убийцу. Но куда бы в конце концов привел след? Королеву мне жаль, она
несчастная женщина». Он подал ей руку. Жизни, которой ему было еще больше жаль,
он не мог подать руку. Вкладывая свою руку в его, Мария готова была склониться
ниц. Стоило ей пасть на колени, как она призналась бы во всем. Этого он не
желал, он удержал ее за локоть.
— Мадам, — промолвил он, — незачем вам потом укорять себя, что вы меня
побудили остаться дома из страха. Впрочем, мне просто хочется отдохнуть.
После обеда он на короткое время стал очень весел. Так как ни у кого не было
охоты смеяться, он вдруг почувствовал усталость, но ко сну его не клонило. Он
лежал и спрашивал каждого входящего, который час. Его жандармы и слуги входили
и выходили. Один ответил:
— Четыре часа, — и по-дружески, как говорили с ним низшие, посоветовал: —
Вам бы не мешало подышать воздухом, государь.
— Ты прав. Подать мне экипаж, — приказал король.
К постели подошел теперь его престарелый первый камердинер, господин
д’Арманьяк; он расставил ноги, руки, всем телом своим загородил ему путь.
— Государь! Вы утомлены и не в силах сесть на коня, так лучше примите в
большом дворе крестьян, которые явились сюда и ожидают вас.
— Ты прав, — сказал Генрих и на это. — Это освежит меня.
Внизу он сразу узнал, что это за крестьяне: те самые, за столом которых он
сидел некогда на топком лугу. Прибыл к ним больной лихорадкой и немилостиво
обошелся с ними, потому что они давали есть за шестерых толстобрюхому дармоеду,
сами же голодали. На этот раз они привезли большой ящик: в таких обычно держат
птицу. Однако сквозь щели между досками видно было съежившееся человеческое
существо; на вопросы оно отвечало ни на что не похожими звуками.
Среди приехавших король заметил одного крестьянина в шерстяной одежде
грязноватого цвета; тело его успело скрючиться, что было следствием многих лет
и десятилетий тех же рабочих навыков, тягот и неизменной приниженности в
движениях и походке. А некогда он был статен, как дворянин, и дерзнул сразиться
с дворянином за девушку. Теперь бы он этого не сделал. По приказанию короля он
объяснил, что в птичьей клетке сидит его родной брат, Жюль Симон. Тот всегда
прилежно возделывал землю, пока проказа не разъела ему рот и глаза его не
перестали видеть.
— Вот до чего дошло? — промолвил Генрих. — Неужто кто-нибудь всегда должен
объедать вас? Раньше это был человек, который ел за шестерых. — Он подумал:
«Если бы я спросил их, бывает ли у них по воскресеньям курица в горшке, они
непременно ответили бы: да. Ибо они хотят, чтобы я кормил их прокаженного». Он
велел своему первому камердинеру сосчитать, сколько у него денег под рукой.
— Семьдесят четыре экю, — сказал Д’Арманьяк, а Генрих:
— Отдай им эти деньги.
Тут все упали на колени, потрясенные щедрым даром, которого всякому хватило
бы на целую жизнь: а назначение его было облегчить одному из них смерть. Самый
старый — седые волосы падали на узловатые плечи, и с виду ему было лет
семьдесят — король мысленно скинул двадцать — итак, этот пятидесятилетний
старик из крестьян заговорил:
— Добрый государь наш король, однажды на охоте вы мимоездом увидели, что дом
мой вот-вот обвалится. Тогда вы велели починить его, тут же отсчитали тридцать
ливров и еще сорок су за еду.
— Эге! — вскричал король. — Значит, я ел у тебя. В какой день и что?
— В воскресенье, курицу.
Генрих рассмеялся последним веселым смехом. Он кивает, собирается уйти, но
останавливается на месте, занеся ногу на порог. Жестокое прощанье, безмерность
мук. Большой двор был оцеплен его жандармами. Их начальник подошел, доложил,
что экипаж подан. Кавалеры, которым приказано сопутствовать ему, ждут.
«Что я приказал, кого призывал?» Однако он ничего не отменил. Господин
д’Арманьяк попросил, молодцевато, как только мог:
— Сир! Возьмите меня с собой.
— Даже жандармов моих не возьму, — решил Генрих. — Что бы сказали мои
крестьяне? Народ и я. А где же королева?
Он еще раз воротился в комнаты. Марии Медичи нигде не было видно.
Когда он уже собрался идти, какой-то однорукий офицер остановил его:
— Сир! Под Монмелианом в меня угодила пуля. Я уволен и обременен долгами, не
позже как сегодня меня должны посадить в тюрьму. Избавьте вашего солдата от
беды и позора.
Король:
— Я уплачу ваши долги.
Офицер:
— Этого вы сделать не можете. Я прошу лишь сохранить мне свободу.
Король:
— Дружище, я присоединю твои долги к моим и заплачу за нас обоих.
Д’Арманьяк, ступай на старый двор в финансовое ведомство, объяви им мою волю.
Когда вернусь, я подпишу распоряжение.
Офицер:
— Сир! Тогда я буду уже под замком, и вам придется вызволять меня.
Король:
— Надо, чтобы вас не могли найти. Капитан, где вы, на ближайший час, будете
сохранней всего?
Д’Арманьяк, очень тихо:
— В вашем экипаже, сир!
Король взглянул на него, побледнел, переступил с ноги на ногу и наконец:
— Вы поедете со мной, капитан!
Путь к пристани
По длинным галереям Луврского дворца пронесся отдаленный крик, в то время
как король со своим офицером шагал к выходу — вопль ужаса и радости, в нем
звучало необузданное безумие и смятение души. Д’Арманьяк поспешил за королем,
он решил, что это королева, наконец-то она объявилась. Генрих правильно
распознал голос: маркиза де Вернейль — тоже существовала некогда, и очень
осязаемо существовала; но теперь сохранилась лишь как голос.
По дороге короля останавливали еще не раз. Витри[120. — Витри Никола де л’Опиталь, маркиз, затем герцог
(1581–1644), — маршал Франции. В 1611 г. капитан гвардейского корпуса.], капитан гвардейцев, настоятельно просил разрешения
сопровождать его. По случаю предстоящего торжественного въезда королевы на
улицах неслыханно много чужестранцев и неизвестных.
— Вы хотите подслужиться ко мне, — оборвал его король. — А сами
предпочитаете быть с дамами.
На лестнице, ведущей от его кабинета к выходу, ему повстречались герцогиня
де Меркер, маршал де Буа-Дофен[121. — Буа-Дофен Урбан де Лаваль, маркиз де Сабле
(1557–1629), — французский военачальник, сделавший блестящую военную карьеру
при Генрихе IV и получивший звание маршала.], а также
один из его сыновей, герцог Анжуйский. Для каждого у него нашлись слова, но сам
он не сознавал, что говорит. Он думал: «Куда я, собственно? Зачем?»
Господину де Пралену, тоже капитану гвардейцев, который предложил охранять
его, он отвечал уже совсем неласково, зато удостоверился в присутствии своего
однорукого офицера. Тот был налицо и был неузнаваем — сосредоточенное
выражение, осанка боевая. Он понял. «А что было понимать?» — про себя спросил
Генрих. Вид его спутников мог подействовать лишь успокоительно. Они ожидали
подле весьма вместительного экипажа и беседовали о погоде. Вот старые товарищи
Лаварден и Роклор, в них нет фальши. Де ла Форс вчера сделан маршалом, он горит
желанием двинуться в поход за Пиренеи. Еще три дружественных фигуры, и,
наконец, последний, д’Эпернон, лучше ему быть здесь, чем в другом месте.
По правую руку от себя король посадил д’Эпернона, Лавардена, Роклора, по
левую — господ де Монбазона и де ла Форса; вместе с королем это составляло
шесть человек, стиснутых на передней скамье объемистой колымаги, которая
затрещала и закачалась. Напротив оставалось место для двоих или троих. Третий
попытался сесть, то был однорукий офицер.
— Кто вы такой? — фыркнул маркиз де Мирбо и толкнул его в грудь.
— Сир! Будьте осторожны с неизвестным, — сказал Роклор.
Король собрался возразить, тут сосед его Монбазон протянул ему письмо, и
кто-то приказал трогать, возможно, другой его сосед, д’Эпернон. Когда лошади
дернули, однорукий упал. Он поднялся, побежал вслед за экипажем. Наконец ему
удалось вскочить на козлы. После этого король велел со всех сторон открыть
кожух экипажа. Он пояснил, что желает посмотреть, как украшен город для въезда
королевы. Однорукий офицер сидел, оборотясь к нему.
— Какое нынче число? — неожиданно спросил Генрих.
— Пятнадцатое, — ответил кто-то.
— Нет, четырнадцатое, — поправил другой.
«Между тринадцатым и четырнадцатым», — про себя припомнил Генрих. Много слуг
бежало рядом с неторопливым экипажем, меж тем как вровень с лошадьми ехали
верхом шталмейстеры. Один из них, вместо кучера, спросил, куда держать
путь.
— Прямо по улицам, — приказал король. Всякий раз, как кучер просил точных
указаний, король называл какое-нибудь здание, какую-нибудь церковь. Мысленно
Генрих наметил арсенал, но это он держит про себя. Иначе экипаж могут
опередить.
Улица Де-ла-Ферронри узка, многолюдна и неудобна для экипажей, но
волей-неволей приходится проезжать ее. Она служит продолжением улицы
Сент-Оноре. В том месте, где одна переходит в другую, Генрих заметил некоего
господина де Монтиньи. Когда-то он признался этому заурядному придворному
кавалеру, что хотел бы умереть. Признался, что рад бы уединиться, обрести
истинный покой души. Но тотчас спохватился и добавил: «У монархов на житейском
море нет иной пристани, кроме могилы, и умирать им