И это все. Никакого упоминания о мадемуазель де Гиз, чем было ясно дано
понять, чтобы о любовных историях даже не заикались, ибо единственно важное —
это верность королю. Ход был ловкий — его признали прямодушным и смелым.
Скандал как будто предотвращен, а может быть, и нет? Многие сочли, что она
зашла слишком далеко в своих притязаниях на полную безупречность, принимая во
внимание истинное положение дел. На последнее неоднократно указывали пасторы
королевской резиденции: оба, король и мадам де Лианкур, состоят в супружестве,
отсюда двойное прелюбодеяние на соблазн миру и явное пренебрежение к религии.
На сей раз пасторы возвысили голос и сказали «Иезавель», меж тем как прелаты
молчали. «Иезавель» сказали пасторы, как будто жена еврейского царя Ахава,
склонившая его к вере в своего бога Ваала, имела что-то общее с католичкой —
подругой короля Французского. Правда, Иезавель подвергалась преследованиям
пророка Ильи, пока ее не сожрали собаки, оставив лишь голову, ноги и кисти рук.
Предсказания пророка оправдались. Пасторы же могли ошибаться, они показали себя
жестокими и хотя бы потому неумными. Они запугали даму и пресекли ее благие
намерения.
От священников своей церкви возлюбленная короля видела только ласковое
поощрение; однако никаких определенных надежд на высокое супружество, до этого
дело отнюдь не дошло. Даже развод госпожи д’Эстре с мужем далеко не был решен,
не говоря уже о браке короля, на который, наверное, не захочет посягнуть ни
один клерикальный дипломат, избегающий всяких осложнений. И о переходе короля в
католическую веру, хотя все вело к этому, хотя его срок все приближался,
прелаты не упоминали ни словом в разговорах с королевской любовницей. Это был
урок для Габриели, и она поняла его. В часы их близости Генрих не слыхал от нее
ни единого, даже шепотом произнесенного намека на перемену веры. Однако
протестантских слуг своих она рассчитала — без шума, следуя совету тетки Сурди,
которая по-прежнему была на страже.
Пастор Ла Фэй был старый кроткий человек, некогда державший Генриха на
коленях. Он-то и решился поговорить с королем. Ему это пристало, потому что он
не был ни благочестивым ханжой, ни тупым ревнителем нравственности. Он
признавал, что душу можно спасти в обоих исповеданиях.
— Я скоро предстану перед Богом. Но будь я католиком и призови меня Господь
наперекор моим упованиям во время мессы, а не во время проповеди, все же он
из-за этого не отвратит от меня ока со своей лучезарной выси.
Пастор сидел, король шагал перед ним по комнате взад и вперед.
— Продолжайте, господин пастор! Вы не Габриель Дамур, у вас в руках нет
огненного меча.
— Сир! Это поворот ко злу. Не вводите в соблазн своих единоверцев, не
позволяйте силой вырвать себя из лона церкви!
— Если я последую вашему совету, — возразил Генрих, — вскоре не станет ни
короля, ни королевства.
Пастор поднял руку, как бы отмахиваясь от чего-то.
— Мирские толки, — сказал он бесстрастным тоном, показывающим, что их надо
отринуть и отмести. — Король чувствует, что ему грозит нож, если он останется
при своей вере. Но стоит ему отречься от нее, как нам, гугенотам, придется
опасаться и за свободу своего исповедания, и даже за свою жизнь.
— Заботьтесь сами о своей безопасности, — вырвалось у Генриха, но тут же,
устыдившись, он заговорил с жаром: — Мое желание — мир для всех моих подданных,
а для себя самого — покой душевный.
Пастор повторил:
— Покой душевный. — И продолжал медленно, проникновенно: — Это уже не
мирские толки: так говорим мы. Сир! После перехода в другую веру вы уже не
будете с чистым сердцем и просто, просто и бестрепетно стоять перед народом,
который любил вас, а за то любил вас и Господь. Вы были милостивы, потому что
были ни в чем не повинны, и радостны, пока ничему не изменяли. Тогда же… Сир!
Тогда вы перестанете быть упованием.
Все равно, истинно или ложно было это слово — вероятно, и то и другое, — но
сказано оно было со всей силой духовной ответственности, и король побледнел,
услышав его. Старому охранителю его юности стало тягостно это зрелище, он
шепнул торопливо:
— Но иначе вам нельзя.
Он хотел встать, дабы показать королю, что теперь устами его говорит уже не
религия, а только смиренный человек. Король заставил его сесть; сам он крупными
шагами ходил по комнате. «Дальше!» — потребовал он, вернее подумал, а не
произнес вслух.
— Какие же новые пороки или добродетели появились у меня?
— Они все те же, — сказал Ла Фэй, — только с годами приобретают другой
смысл.
Король:
— А разве нет у меня больше права быть счастливым?
Пастор, покачав головой:
— Вы почитаете себя счастливым. Но некогда Бог даровал вам беспорочное
счастие. А теперь вам придется претерпеть немало зла и самому сотворить много
еще более тяжкого зла ради вашей возлюбленной повелительницы.
— Моей возлюбленной повелительницы, — повторил Генрих, ибо так он называл ее
на самом деле. — Что она может навлечь на меня?
— Сир! Взгляните прямо на все, чему суждено быть. Господь с тобой!
Что это означало? Королю надоели выпады и загадки старика; он покинул
комнату и вышел на улицу своего города Нуайона; там плотной массой сгрудился
народ. Только при появлении короля толпа раздалась и из своих недр выбросила не
кого иного, как господина д’Эстре, губернатора города, который после возвышения
дочери стал губернатором всей провинции. Он с трудом протиснулся вперед, за ним
тянулось множество рук.
— Господин губернатор, кто осмелился тронуть вас? — строго спросил король,
и, так как подоспела его стража, толпа стала разбегаться. На господине д’Эстре
одежда была изорвана, из-под нее торчали странные предметы: детские шапочки,
крохотные башмачки, жестяные часы, деревянная лошадка, покрытая лаком.
— Я купил ее, — сказал господин д’Эстре.
— Шапочки он у меня не покупал, — утверждала какая-то лавочница. Другой
ремесленник вторил ей:
— А башмачков у меня он тоже не покупал.
Третий мирно, но не без насмешки, просил сделать одолжение и уплатить ему за
игрушки. Король в тягостном ожидании смотрел на своего губернатора, который
что-то невразумительно бормотал; но покрасневшая лысина выдавала его. Шляпа его
валялась истоптанная на земле, хорошо одетый горожанин невзначай что-то вытащил
оттуда — глядите, кольцо: не подделка, настоящий камень.
— Из шкатулки, которую господин д’Эстре просил меня показать, — пояснил
купец.
— Вещи все налицо, — сказал король. — Я держал пари с господином
губернатором, что ему не удастся приобрести их тайком. Я проиграл и плачу вам
всем.
Сказав так, он крупными шагами пошел прочь.
Слуга короля
Вслед за этим он, не медля и не простившись, покинул город; у Арманьяка
всегда были наготове дорожные мешки и оседланы лошади. Генрих решил несколько
отдалиться от семьи д’Эстре, воевать и скакать по стране не обремененным
излишними тяготами. Однако от тоски по Габриели и оттого, что ему приходилось
стыдиться ее, он в траншеях у Руана подвергал свою жизнь опасности. Королева
Англии сурово осуждала его за это, о чем он узнал из писем своего посла Морнея.
Многие дворяне-католики предупреждали его, что не могут выжидать, пока он
решится принять другую веру. Майенн назначил им последний срок перейти, пока не
поздно, на сторону большинства. Времени до созыва Генеральных штатов у них
осталось в обрез. А между тем твердо решено, что избран будет король-католик.
Среди всех тревог Генрих однажды видит, как по улице Дьеппа, мерно покачиваясь,
двигаются носилки. Он тотчас понимает, кто скрыт в них, сердце его начинает
бурно колотиться, но это уже не радость и не бурное желание, как тогда, в
Долине Иосафата, когда носилки появились в первый раз. Многое изменилось с тех
пор.
Он пошел к себе в дом и ждал ее там. Габриель, одна, смиренно вошла в
комнату.
— Сир! Вы оскорбляете меня, — сказала она без жалобы или упрека, во всей
своей равнодушной красоте, и красота эта мучила его, как нечто утраченное. Его
взор открывал черты, выходившие за пределы совершенства; а между тем оба они
молчали из страха перед неизбежным разговором. Намек на двойной подбородок
увидел Генрих. Ничтожная складка, уловимая лишь при определенном освещении, но
прекрасная свыше всякой меры!
— Я готов принести вам извинения, мадам, — услышал он свои слова, такие
официальные, какие говорят чужому человеку. Однако она не изменила тону
сдержанной интимности.
— Как могли вы поступить так несправедливо, — сказала она, качая головой. —
Вы должны были защитить моего отца и меня от жителей Нуайона, которые
отказывают нам в уважении.
— Его нельзя и требовать от них, — ответил он резко, но при этом жестом
указал ей кресло. Она села, после чего еще строже поглядела на него.
— Вы сами виноваты во всем. Почему вы немедленно не покарали наглецов,
которые оклеветали перед вами господина д’Эстре?
— Потому что они были правы… Покупки торчали у моего губернатора из каждой
прорехи платья. Мне казалось, будто меня самого поймали с поличным.
— Какое ребячество! Это его маленькая, безобидная слабость, за последнее
время она, пожалуй, возросла немного. Мы к этому привыкли; по забывчивости я не
успела предупредить вас. Моей тетушке де Сурди часто приходилось ездить к
торговцам и разъяснять недоразумение. Впрочем, обычно дело идет о дешевых
безделках.
— Кольцо не безделка, — заявил он и в растерянности поглядел на ее
изумительную руку, как она покоилась на локотнике и как блестел на ней камень.
То самое кольцо, она его носит! — Удивляюсь, — произнес он, хотя в голосе его
звучало скорее восхищение. — Однако, мадам, объясните мне, что делает мой
губернатор с детскими игрушками?
Она посмотрела на него, и взгляд ее преобразился. Прежде холодный и ясный от
гнева за нанесенные оскорбления, он теперь затуманился нежностью. О! Это была
не насильственная нежность!
— Габриель! — воскликнул вполголоса Генрих; уже поднятые, руки его снова
опустились. — Зачем нужны игрушки? — прошептал он.
— Они приготовлены для ребенка, которого я жду, — сказала она, опустила
голову и робко протянула к нему руки. Покорно и в сознании своих прав ожидала
она поцелуев и благодарности.
При следующем их свидании она потребовала большего: король должен назначить
господина д’Эстре начальником артиллерии. Он обязан дать удовлетворение ее
отцу, на этом она настаивала. Почему именно такое удовлетворение? Она не
объясняла. Генрих попытался обратить все в шутку.
— Что понимает господин д’Эстре в применении пороха? Не он ведь взорвал
серую башню.
Ее взорвал барон Рони, когда король осаждал город Дре. Рони, искусный
математик, владел также секретом подкопов и взрывчатых снарядов. «Подкоп
господина де Рони» — во время осады Дре это было ходячим выражением, насмешкой
над кропотливыми трудами честолюбивого педанта, длившимися шесть дней и шесть
ночей, пока толстые стены серой башни не были начинены порохом, — целых
четыреста фунтов пошло на них. Весь кочевой двор вместе с дамами собрался на
этот взрыв и изощрялся в остротах, когда сперва только повалил дым и послышался
глухой треск, а затем семь с половиной минут — ровно ничего. Казалось, ученый
вояка наказан за самонадеянность, однако башня вдруг треснула сверху донизу,
раздался небывалый взрыв, и она рухнула. Никто этого не ожидал, даже и
осажденные. Они стояли на башне, и множество их погибло. Немногие спасшиеся
получили от короля по экю. Рони, который имел все права стать губернатором,
снова был оттеснен, прежде всего потому, что принадлежал к «той религии». Его
соперник, толстый плут д’О, мог вдобавок обещать королю ту долю из общественных
средств, которую не прикарманит он сам. Ну, как же ему было не стать
губернатором?
Но должность