Елизавета поглядела на него, одобрительно кивнула и в ответ лишь сказала,
что он из усердия способен на то, в чем ему отказала природа: на поэтический
вымысел.
— Si natura negat, facit indignatio versum[* * * — Коль дарования нет, рождается стих возмущеньем (лат.).], — сказала она. Что, правда, означало также: все сплошь
ваша выдумка, и вы не в своем уме. Но сказала она это по-дружески. Дальше она
принялась вразумлять его. — Ваши слова о борьбе за свободу очень хороши, мой
милый. Больше у него нет ничего, чтобы быть великим. Потому он и после своего
обращения будет побивать и побеждать его католическое величество короля
Испании. В этом я уверена, и тут я ему помогу. Однако борьба за веру… — В
голосе прозвучала резкая нота. — Господин дю Плесси, где вы были последние
десять лет?
Он понял: «Я проиграл, и здесь мне больше незачем притворяться, я могу
говорить просто как христианин».
— Служение Богу столь же важно, как и служба государю, — признал он.
Елизавета как услышала это, точно сразу состарилась.
— Говоря так, вы подготовляете себя ко второму изгнанию, — сказала она
дрожащим голоском и, казалось, была растрогана до слез. — Вы одарены силой
воображения и убеждения. Вы всячески уговаривали меня, но я — старая королева,
и я знаю, что будет дальше. Ваш господин будет обнимать вас, протестантов,
потому что, говорят, у него доброе сердце, а стоит вам всерьез воспротивиться
ему, как он вас обезглавит. Сама я так поступала со своими католиками, только
без объятий. Воля Божья здесь одна, там другая. Обезглавит, — повторила
старуха тоскливо, если бы она говорила по-иному, своим обычным четким голосом и
с повелительной осанкой, это было бы отвратительно, невыносимо. Даже и теперь
Морнею очень хотелось убежать. — Вас бы я хотела оградить! — сказала она,
словно сейчас лишь вспомнила о нем. — Вы никак не должны пострадать, за вас я
замолвлю слово. Вы служили мне, как своему королю, я ничего не забываю. Но в
качестве его посла мне больше не придется вас приветствовать. — С каждым словом
она становилась естественнее и моложе. — Взяв эту новую возлюбленную, он лишил
себя протестантской славы. — Возражение Морнея она остановила жестом. — Мне,
королеве, знакомо и это. Кто же теперь будет участвовать в заговоре против его
католической славы? В заговорах всегда участвуют возлюбленные. — Она сидела
прямо, стиснув пальцами концы локотников, глаза стали точно у птицы,
серо-голубые и как будто без век. Вскочила, сделала несколько торопливых
шагов; обернувшись, спросила, почти выкрикнула: — Видели вы его?
Морней остолбенел — перед ним было чудовище.
— Я знаю его, — выкрикнула она. — Начала его узнавать. Тогда мы с большим
трудом вытребовали его из Руана, а следовало оставить его там; казалось бы, я
достаточно умудрена опытом. — Длинными своими ногами она стремительно шагнула
вперед, наклонилась над Морнеем: — Исписанный свиток, а? Вы поняли истинный
смысл церемонии? Он на переднем плане, а я — марионетка у него в руках! Ну, так
заметьте себе, какова на вид опасность. Ваш король называет это смертельным
прыжком. А я не хочу прыгать. — Крик превратился в стон. — Вашему королю
придется обезглавить тех, кого он сильнее всего любил. Скажите ему это! Не
забудьте напомнить ему, чтобы он вовремя предупреждал заговоры. Ему надо
распознавать своих врагов раньше, чем они сами поймут, до чего им суждено
дойти.
Теперь женщина плакала непритворно, она во весь рост распростерлась на
бархатных подушках ларя; бедное чудовище страдало без злобы и без стыда. «Я не
должен видеть это, — думал Морней и не двигался с места. — Ведь это королева».
Его пронизывала дрожь, трудно сказать — гадливости или благоговения. Под
личиной отречения и старости в ней по-прежнему теплились страсти, все равно
какие. «Конечно, она болеет не за веру, но за власть и свое королевство», —
решил праведник, чтобы только не заподозрить худшего. Все же перед его
внутренним взором стал черный эшафот, и он видел, кто всходит туда.
Он ждал, отвернувшись. Когда он оглянулся, Елизавета сидела за столом с
книгами, одну из них она раскрыла и шевелила губами. Заметила его и обратилась
к нему:
— Вы были погружены в размышления, господин посол. Я покамест читала
по-латыни — не по-французски: как вам известно, я слабо владею французским
языком. Вы, вероятно, задумались о тяжелых временах, а они действительно могут
настать для вас. Новое изгнание, в ваши годы, когда пора уже на покой!.. Но моя
благосклонность к вам неизменна, и я предлагаю вам убежище.
После этого Морней был отпущен и возвратился в свою гостиницу на Темзе. У
него не было охоты идти к кому-либо, ни к постоянному послу, ни — пожалуй, еще
меньше — к лорду Барли. Его комната убранством подражала дворцовой роскоши —
без права и смысла, и в этом несчастный усмотрел уподобление себе самому.
«Отныне мы гроб повапленный. Будь у меня хоть мужество, подобающее новому моему
положению. К королеве я вошел еще живым человеком: ей пришлось сказать мне, что
я выброшен к мертвецам». Он вспомнил: «Несколько раз я улаживал политические
дела, уверяя, что мой повелитель отречется от своей религии; но сам считал это
обманом. А это стало правдой, и обманутым оказался я сам». Сгорбившись, стоял
он у окна; река внизу плыла и сверкала. Некогда были летние дни, Темза-река,
воздух и берег переливались влажными нежными красками. Всем становилось
по-детски радостно, не исключая изгнанника. Некогда были здесь летние дни.
Морней не был способен долго предаваться чувствительным воспоминаниям и в
отчаяние не впадал. Целую неделю он не выходил из комнаты, сказавшись больным,
а сам подготовлял научное, весьма убедительно обоснованное сочинение о
необходимости галликанской господствующей церкви. Если бы он мог созвать собор
пасторов и прелатов, совместно с королем, сейчас же в этой комнате, он был
уверен, что добился бы своего. Но работа была сделана, а комната оставалась
пустынна и уныла. Тогда Морней развел огонь и бросил в него исписанные листы.
После чего он отправился к послу Бовуару, без прикрас рассказал ему о неудаче у
королевы, но сослался на свой опыт: она может перерешить, если настаивать.
Бовуар должен выхлопотать ему еще одну аудиенцию. Морней поставит на своем,
Елизавета выразит королю свое неудовольствие по поводу его перехода в другую
веру. Тем самым она удержит его от невыгодной сделки, подчеркнул Морней.
Бовуар согласился, но в душе не желал вмешательства королевы Английской, а
господина де Морнея считал скорее богословом, нежели мастером в искусстве
дипломатии, хоть он и приводит мирские доводы. Кстати, королева ответила, что
не располагает сейчас свободным временем, однако надеется скоро опять увидеть
господина дю Плесси-Морнея, а ее адмирал предоставит ему для обратного пути
судно из королевского флота.
Прежде чем судно было готово к отплытию, Морней пошел проститься со своим
единственным английским другом. Первый лорд казначейства избавил его на сей раз
от необходимости проходить через общую канцелярию, открыв для него потайную
дверь. Морней пригнулся и проник в кабинет черного дерева. На столе стояла
бутылка кларета — это было излюбленное вино короля Франции — и два бокала.
— Выпьем за его счастье и благополучие, — сказал лорд Барли, и они выпили
стоя.
Посидели и помолчали.
— Теперь вам известно все, — сказал благородный лорд и поморщился, словно
вино вдруг показалось ему кислым. — У вашего короля по-прежнему есть союзница
против Испании.
«И против религии, — подумали оба. — И против права. Таков наш мир, — думали
они. — Ни одному венценосцу не миновать греха и покаяния». Морней говорил очень
медленно, стараясь вчувствоваться в свои слова:
— Король решается на смертельный прыжок из великого самоотречения, на
которое мы не способны. А где найти мне слова, чтобы прославить мудрость вашей
великой королевы? Ее величество поистине чудесно просветила меня насчет того,
что такое добро и зло.
— Чудесно, — повторил Барли. У него заблестели глаза, и он поднял
указательный палец, словно в памяти у него возникли былые представления о
чудесах. — Я вижу, — сказал он просто, как обычно. — Ваша попытка была
напрасна. Извините, мой друг, что я не решился предупредить вас об этом. Я знал
мудрость королевы, знал также, что осилить мудрость труднее, чем страсти, а она
свои страсти победила.
Морней ничего не возразил — оставил в тайне бесстыдную откровенность
Елизаветы, он и сам был бы рад не присутствовать при этом.
— Между мной и моим королем ничего не изменится, — сказал он только. — Я
знаю свой долг и еще усерднее буду его выполнять после перехода моего государя
в другую веру, потому что мой государь окажется в более опасном положении,
нежели раньше.
Барли взглянул на него искоса и бросил:
— Вам самому придется переменить веру.
— Нет, — воскликнул Морней, но сейчас же спохватился и закончил
приглушенно — говорило ли в нем смирение или упорство? — Кто я такой, чтобы
отрекаться от истины? Я дивлюсь, что короли это делают и мир продолжает
стоять.
— Выпейте стакан вина, пока я кое-что поищу, — попросил Барли, встал, нажал
какую-то планку в стене, и она повернулась. Немного погодя он нашел то, что
искал, и разложил на столе лист бумаги, истертый на сгибах и пожелтевший.
Картина по-прежнему изображала старое здание христианства, состоящее из
отдельных, постепенно суживающихся кверху башенок, последние из коих уходят в
необозримую высь. Оба молча смотрели, как врывается таинственный бес с
зажженным факелом, столбы уже горят, рядом, ужасаясь, но бездействуя, стоит
христианин, а здание все же остается невредимым над разрушенными подпорками,
словно парит в воздухе. Наконец Барли заговорил: — Мистерия зла, так назвали вы
мой рисунок. Что мы знали тогда — до тех пор, пока узнали по-настоящему?
— И на что только мы не надеемся вопреки всякой надежде, — сказал
Морней.
Друг передал ему листок, он сложил его по ветхим сгибам и взял с собой.
— Прощай, Филипп! — сказал друг.
Ни один из них не пролил слезы, наоборот, лица у обоих стали жестче.
Однако, против обыкновения, они раскрыли друг другу объятия.
Побежденный
Его католическое величество коленопреклоненно принял отпущение грехов.
Духовник провел ладонью по жидким завиткам склоненной головы, затем помог
королю подняться.
— Отдерни занавеску! — приказал дон Филипп патеру с таким пренебрежением,
словно говорил с лакеем. В эту минуту он не признавал над собой никакой
духовной власти, потому что был очищен от всех грехов. «Пока они вновь не
наползут», — подумал патер и включил в свой обширный житейский опыт также и его
католическое величество. Однако он послушался приказа, отдернул занавеску и
потушил последнюю еще горевшую свечу. Она была прикреплена к стене подле самого
стола, и серебряный щиток отбрасывал отражение огня на бумаги. Сперва их
освещал целый пучок огней, потом свечи одна за другой угасали, пока проходила
бессонная ночь.
Наступил ранний рассвет весеннего утра. Патер видел покрасневшие веки короля
и предложил отворить окно.
— Подожди, пока я сам не прикажу тебе, — проворчал старик. — Мне не к спеху
день. — Он сел и закрыл глаза. — Мне не к спеху шум и суета, а меньше всего
праздные вожделения людей. — Он был во всем черном, белое виднелось только
вокруг шеи. Одежда была измята, руки в чернилах и в пыли. Подбородок его криво
лежал на смятых брыжах, придававших неестественное положение голове, которая на
собственной груди ищет сна, не находя его больше нигде.