Народ видит его, окруженного принцами и вельможами, высшими государственными
чинами, дворянами и законоведами; последние очень многочисленны. Из его семьи
идут с ним немногие, однако граф де Суассон как раз успел прибыть. Впереди и
позади телохранители и швейцарцы с барабанами, в которые они не бьют.
Двенадцать труб, поднятых к губам, безмолвствуют из-за звона колоколов и чтобы
не нарушать святости происходящего. Это чувствует народ, он вполне проникает в
существо вещей — и когда участвует в зверствах и заражается всеобщим дурманом,
и когда созерцает величие и добро. Он, конечно, любуется роскошной одеждой
своего короля, его строгим лицом и солдатской выправкой. Однако высоко поднятые
дуги бровей выражают скорбь, глаза слишком широко раскрыты; ему всего сорок
пять лет или немногим больше, а такой седой человек! Бог весть сколько
раскаяния, сколько собственных горестей готовы пробудиться в душах этих
многолетних врагов короля — пожалуй, несколько поздно надумали они прославлять
его и теперь стоят тут покорной толпой. Правда, при всеобщих криках «ура»
некоторые голоса непроизвольно замирали. Некоторые колени пытались
преклониться — но это не удавалось по причине большой давки.
Какая-то кумушка, видимо опытная и бывалая, сказала внятно, так что услыхали
и окружающие, и проходивший мимо король:
— Он красивый мужчина. У него нос больше, чем у других королей.
В ответ на это раздался безудержный смех. Король охотно бы задержался; его
нахмуренный лоб чуть разгладился. Еще раз у него был соблазн остановиться,
когда несколько зрителей в потертых кожаных колетах молча и пристально
поглядели на него — нет, вернее не на него, а на шляпу; ее украшал белый
аметист. «В последний раз я был в ней при Иври. Эти старики, пожалуй, из более
давних времен, они видели ее уже при Кутра». Он искал их взгляда, и они
встретились глазами, он шел, повернув к ним голову, пока другие не заслонили
их.
У паперти собора не успел Генрих подняться на первую ступень, как ему стало
дурно. Странное чувство, — он на миг теряет почву под ногами; хотя камни
мостовой никуда не делись, ему приходится нащупывать их, присутствие толпы тоже
перестало ощущаться, лица и голоса куда-то уплывают. Это случилось на
протяжении одного шага; затем все прошло, и, пока Генрих всходил на паперть, у
него оставалось лишь мимолетное воспоминание: прищурившийся великан. С мыслью о
великане, который щурится, скрывая блеск глаз, покинул он нижнюю ступеньку, а
дальше душой и телом отдался своей задаче.
Он вступил в собор через главный портал. Пройдя пять или шесть шагов, он
очутился перед архиепископом Буржским, сидевшим на возвышении в обтянутом белым
узорчатым атласом кресле; вокруг него прелаты. Архиепископ спросил, кто он, и
его величество ответил:
— Я король.
Упомянутый монсеньер Буржский, у которого сейчас отнюдь не было свиного
рыла, наоборот, каждый взгляд его выражал достоинство, каждое слово из его уст
выражало духовную мощь — итак, монсеньер начал снова:
— Чего вы желаете?
— Я желаю, — сказал его величество, — быть принятым в лоно римской
католической апостольской церкви.
— Желаете ли вы этого искренне? — сказал монсеньер Буржский. На что его
величество дал ответ:
— Да, я хочу и желаю этого. — И, преклонив колени на подушку, которую ему
подсунул кардинал дю Перрон[40. — Дю Перрон Жак-Дави (1556–1618) — кардинал и выдающийся
оратор. При Генрихе III был чтецом и составителем торжественных речей.], король
прочитал символ веры — не позабыл также отречься от всякой ереси и поклялся
истребить еретиков.
Все это было выслушано, кроме того, король вручил архиепископу, который сидя
протянул руку, им самим написанное исповедание новой его веры. Только тогда
архиепископ приподнялся со своего места. На краткий миг, пока он вставал, могло
показаться, будто он колеблется и не знает, что ему делать дальше. Виной тому
был напряженный взгляд его величества, широко открытые глаза, те же, которые
при Иври сковали и задержали отряд неприятельских копейщиков, пока не подоспела
помощь. Здесь, наоборот, никто не ожидает «его» людей, скорее он сам «наш». При
этой мысли архиепископ встал окончательно. Не снимая с головы митры, он поднес
королю святую воду, дал поцеловать крест, отпустил ему грехи и благословил
его.
И монсеньер Буржский и Генрих точно знали дальнейший ход церемонии, однако
им стоило большого труда пройти через церковь к клиросу: народ заполнил весь
собор, взобрался под самые своды, и не было ни одного отверстия в цветных
оконницах, в которое не лезли бы люди. На клиросе Генрих должен был просто
повторить свои клятвы; на сей раз он позволил себе проявить некоторую долю
нетерпения и значительную небрежность. Затем он проследовал за главный алтарь,
где под звуки «Те Deum»[* * * — Тебя, Бога [хвалим]. Начало католической молитвы.] Генриху надлежало
исповедаться, таков был распорядок. А на самом деле архиепископ Буржский громко
засопел, Генрих закрыл глаза, и сказано было немного. «Моя возлюбленная
повелительница, — думал Генрих. — Я лишь мельком видел ее. Знает ли она, что я
заметил ее за пилястром! Прекраснее, чем девы рая, обольстительна, как ночь,
ах, хорошо, если бы уже была ночь!» Этого он желал еще и потому, что на пути
сквозь толпу услышал от одного из своих роковое слово. Если так говорят свои,
что же думает монсеньер Буржский? Ведь говоривший был служитель юстиции и
вместе со всеми прочими следовал за своим государем в торжественном шествии к
собору. «Теперь, когда я уже совершил смертельный прыжок, он шепчет зловещие
пророчества. Сосед не расслышал его из-за гула толпы. Только мой чуткий слух
уловил то слово: предсказание страшное и грозное».
После этого он прослушал мессу; архиепископ Буржский служил ее, и для короля
была сооружена молельня — сплошь красный бархат и золотые лилии, а вверху
балдахин из золотой парчи. Король принял святое причастие. Теперь возникла
трудная задача — наладить шествие, чтобы в прежнем порядке вернуться в
аббатство, где ждал обед. Лица из свиты короля один за другим были оттеснены,
прошло немало времени, пока им удалось выбраться из сутолоки. И тогда еще
Генрих не обнаружил среди дворян своего Шико, так называемого шута; именно его
он любил держать при себе, потому что Шико считался счастливчиком. Эй, что там
происходит? Под коническим сводом крики, спор, кто скорей слезет с огромного
дракона: он выступает вверху над пилястром, и человеческий клубок обвивает его
руками и ногами. Кто-то срывается и летит по воздуху. Эй, Шико!
Он летит, падает, сбивает с ног людей, но вдруг оказывается верхом на спине
рослого парня, упавшего на четвереньки. Дергает его, как будто с перепугу, за
льняные волосы, пока изрытое оспой лицо не поворачивается кверху — и Генрих
узнает его, о, эти прищуренные глаза он видел недавно. Парень весь содрогается
от бешенства и, как ни странно, от боли тоже, хотя Шико по-прежнему только
дергает его за волосы. Такой силач и не делает никакого усилия, чтобы встать
вместе со своим наездником. Перестает даже ползти, ему, очевидно, больно,
только нельзя разобрать отчего. Но, выходя из портала, Генрих все еще слышал
вой парня. Он многое понимал, а сам шел во главе торжественного шествия, сквозь
напирающие толпы людей, — солдаты больше их не сдерживали. Барабанщики и
трубачи уже не обращали внимания на звон колоколов, они гремели что было
силы.
На углу какой-то кривой улички произошла задержка. Сотни людей,
проталкиваясь локтями, стремились добраться до короля и поближе заглянуть ему в
лицо; но кому же это выпало на долю? Какой-то древней старухе, ее никто не
отталкивал, и она очутилась впереди всех, перед королем Генрихом, и сама не
знала, как это случилось. Когда он взял ее за обе руки, она поцеловала его
увядшими губами, которые для такого случая ожили напоследок. После чего король
сказал девяностолетней старухе:
— Дочь моя, — Он сказал: — Дочь моя, это был славный поцелуй, я не забуду
его. — Он собрал в букет цветы, которыми его забрасывали, перевязал лентой, —
ему подали ее, — и весь красивый пестрый сноп сунул за корсаж прабабки, так что
народ прямо обмер, а потом пришел в неистовство от умиления.
Некоторое время Генрих поворачивал голову то в одну, то в другую сторону,
дабы все видели его и поверили в его добрую волю. Случайно он заглянул в кривую
уличку и, правда, не подал вида, но оказался единственным свидетелем того, как
Шико уводил дюжего парня. Шут скрутил ему руки за спиной, и парень, хоть и был
втрое сильнее, однако же не сопротивлялся; он шел, хромая и согнув мощную
спину. Шико, длинный и сухощавый, возвышался над ним своими угловатыми плечами.
Шляпу он потерял, его смешной хохолок торчал над голым черепом, и так как он не
спускал глаз со своего пленника, его крючковатый нос, узкие скулы и задорно
загнутая бородка выделялись особенно четко. Там, где кривая уличка делала
поворот, горбатый домишко протягивал кованый крюк с сухим венком, явный признак
трактира; наверно, там пусто в эту пору, ибо весь народ и приезжие шествуют за
королем по единственно желанному пути к обеду. «Пускай Шико со своим великаном
войдут туда и в пустой зале обсудят дело. Каково оно, легко себе
представить».
Генриху хотелось есть, как и всем его подданным, ведь радость от прекрасного
праздника слияния с королем удвоила их голод, и его тоже, не говоря о том, что
ему стало легче дышать после того, как он заглянул в кривую уличку. В трапезной
старого аббатства он сразу же воскликнул:
— Входите все!
Часовые у дверей тотчас отвели алебарды, и зала мигом наполнилась народом,
как раньше церковь. Стол с яствами был бы неминуемо опрокинут. Но, к счастью,
настроение было праздничное, ибо народ, только что завоевавший своего короля,
старается, чтобы все шло по-хорошему. Лучше оттоптать друг другу ноги, чем
сбросить на пол хоть одно блюдо. С другой стороны, господа из свиты короля были
весьма любезны — и не потому, что он приказал им; какому-то простолюдину они
уступили место за столом и беседовали с ним.
Многие стремились только увидеть короля, потому что он был необыкновенный
король и сильно занимал их своей персоной, пока они его еще не видели. И вот он
сидит один на возвышении. Его аппетит не оставляет желать лучшего, это заметно
всякому. И нам он тоже дает полакомиться; прошли те времена, когда мы из-за
него питались мукой с кладбищ. По нем не видно, чтобы он хотел довести нас до
этого. Так рассуждали наиболее вдумчивые. Он совсем не таков, каким изображали
его с парижских кафедр, он не апокалипсический зверь[41. — Апокалиптический зверь — фантастическое чудовище,
описанное в Апокалипсисе.], даже не обыкновенный волк. Я мирный гражданин, невзирая
на развращенные времена, я в глубине души был всегда лишь мирным гражданином и
могу засвидетельствовать для будущих поколений, что он похож на нас с тобой.
Теперь я больше не буду прятаться у него в саду за кустами, чтобы застичь его
врасплох, не буду выстаивать