— Пусть его договаривается, — бросил Генрих через плечо. — Я настою на
своем.
Агриппа издалека:
— Ваша прекрасная и пленительная повелительница более всех достойна
повелевать и нами. Ибо она одного с нами происхождения и возвысилась только
через вашу любовь. Так оно и будет. Мой дух, который опережает жизнь, провидит
это. У двора и народа глаза откроются, когда это свершится.
— Дай мне руку, — сказал Генрих, ибо он услышал то, что ему нужно было
услышать. Дошел до середины комнаты, приблизился и Агриппа, но долго стоял,
склонившись над рукой своего государя. Ему было не по себе, совесть укоряла
его, он сомневался в своем совете и в решимости короля. Последний произнес как
бы про себя: — Тогда я могу уважить тетку и быть крестным.
Агриппа поднял голову, только голову.
— Это еще полбеды, — пробормотал он снизу и вложил в свои слова насмешку,
чтобы они не звучали печально.
Мистик
Крестины маленького Сурди, или младенца, носившего это имя, происходили в
старой церкви с гулким колоколом и были обставлены как нельзя более пышно.
Толпа заполнила всю улицу, зрелище вызвало восхищение, но также и недоумение.
Король величественно выступал в качестве восприемника, его возлюбленная в роли
восприемницы чуть не сгибалась под тяжестью драгоценностей. Самые знатные дамы
королевства прислуживали ей, важный сановник нес солонку, другой купель, а
младенец лежал на руках супруги одного из маршалов. Ребенок был толстый и
тяжелый; когда восприемница взяла его, чтобы держать над купелью, она чуть его
не уронила. Одна остроумная придворная дама заметила, что младенцу придают вес
королевские печати, они, как известно, висят у него на заднице.
Это был намек на то, что настоящий отец — канцлер де Шеверни, господин,
который нес купель. Другие называли родителем ребенка его собственного дядю, а
тот был не кто иной, как епископ, крестивший его. Люди добрые, что за нравы!
Двор этим забавлялся; но чем дальше человек был от происходившего, тем меньше
ему хотелось шутить. Снаружи, на улице, раздавались злые речи, и все они были
направлены против короля.
Монарха Бог поставил над нами, — мы падаем перед ним ниц; кто целовал его
колени, не осмеливается потом весь день поднести ко рту пищу. Внушающая трепет
божественная благодать самим Всевышним ниспослана государю. Каждый чувствует
это, — а он нет? Участием в нечестивых делах, вроде вот этого, пятнает он свою
священную особу. Как ни прискорбно, он сам прелюбодей, а тут еще вместе с
прелюбодейкой, которую помышляет возвысить до себя, он держит над купелью
чужого незаконнорожденного младенца. При этом открыто милуется со своей
подругой — кто постоял внутри, всего насмотрелся. Но именно снаружи, где никто
своими глазами не видел его поведения, оно выросло в надругательство над
божественной благодатью и королевским величием.
Какой-то молодой человек, степенно и прилично одетый во все черное,
затерявшись в толпе, говорил сам с собой. Он не замечал этого, а как только
приходил в себя, бросал по сторонам испуганные взгляды. Лицо у него было серое,
с синеватыми пятнами, под глазами бледные полукруги, и ресницы у него
дрожали.
— Тем лучше, — говорил он сам с собой, — не робей! Твори посреди
священнодействия плотский грех. Я все вижу воочию, хоть и нахожусь здесь
снаружи. Я знаю, как оно бывает. Король, в своем грехе ты не покаешься, а я
своих никому не открыл и повсюду, где бы я ни был, ношу в бедной моей душе
вечное проклятие.
— А вот теперь ты выдал себя, — прошептал позади него чей-то голос. Юноша
круто обернулся, вытаращив глаза; он пытался найти того, кто ему грозит, но не
мог вынести взгляд, с которым встретился.
— Наконец-то, — простонал он. — Дольше бы я не вытерпел, арестуйте меня
немедленно.
— Иди за мной, — приказал незнакомец.
Но привел степенно одетого юношу не в полицию, а в монастырь, подле той
церкви, где происходили нечестивые крестины. Их впустили, ворота захлопнулись,
цепь загремела, они вошли в пустое помещение. Незнакомец запер за собой дверь.
Окно было высоко и забрано железной решеткой. Наступил вечер, бледного юношу
посадили так, что последний отблеск дневного света выхватывал из темноты его
лицо и руки. Стоило незнакомцу подать один-единственный знак, как
преисполненная ужаса душа принялась каяться. Сопровождалось это судорожными
движениями пальцев.
— Меня зовут Жан Шатель[50. — Жан Шатель (1575–1594) — сын торговца, ученик иезуитов.
27 декабря 1594 г. совершил покушение на Генриха IV во дворце Шомбер, в котором
жила Габриель д’Эстре. Шатель был четвертован, а орден иезуитов, обвиненный в
подстрекательстве к убийству короля, был изгнан из Франции.]. Отец мой Пьер
Шатель — суконщик, его лавка напротив суда. Я был воспитанником иезуитов,
теперь изучаю право. По натуре я развратник, притом с детских лет, другим я
себя не помню. Но никто по-настоящему меня не знает. — При этом человек
содрогнулся и застонал.
Исповедник набросился на него:
— Ты, червь, кичишься тем, что хранишь в тайне свои гнусные прегрешения.
Похотливо потягиваешься, прячешь глаза и захлебываешься от мерзкого восторга
перед своей природой. Ее сотворил Бог, мы еще увидим для чего. Ты никогда не
каялся в своем распутстве, этим ты бахвалишься и думаешь, что воспитатели твои
ничего не знают.
— Да, они ничего не знают, — пробормотал охваченный ужасом юноша. Однако он
чувствовал, что час расплаты наконец-то настает. Страх перед ней долгое время
гнал его от одного противоестественного поступка к другому. Он никогда не
каялся в том, что творил, оттого и порок его стал совершенно необузданным. — Не
каялся никогда, — шептал он. — Во время исповеди всегда умалчивал о смертном
грехе. Теперь поздно, ни один священник не даст мне отпущения, всем доступно
причастие, только не мне. Уж лучше быть убийцей и даже посягнуть на особу
государя!
— Твои отцы иезуиты решили, как быть с тобой. Мы все о тебе знаем и решили
твою судьбу. — Незнакомец, который сразу стал знакомым, понизил голос и
повторил: — Да, мы.
Человек, который грешил против природы, сполз со стула, с криком охватил
колени иезуита и в подставленное ухо начал беззвучно изливать свою темную душу.
Иезуит все выслушал, после чего, не тратя слов на пустое сострадание,
подтвердил все страхи юноши.
— Такому блуднику, как ты, каяться, конечно, уже поздно. Тебе не будет покоя
ни здесь, ни там. Впрочем, ты можешь откупиться у неба от вечных мук, приняв
взамен мученическую кончину на земле.
— Лучше бы мне быть убийцей! — стонало жалкое отребье.
— Ты уже об этом говорил. Такие ничтожества, как ты, всегда только хотят
этого, но никогда не делают.
Грешник:
— Как завидую я господину, который поставил ноги в распоротый живот девушки
и был разорван на четыре части. Он откупился.
Иезуит:
— Для тебя этого мало. Тебе дорога прямехонько в ту же адскую бездну, что и
другому нечестивцу, который тоже оскверняет святыню своим распутством и
оправдывает свои гнусные вожделения — чем же? Не чем иным, как Божьей
благодатью, а сам во всем поступает, как ты. При этом ты червь, он же священный
сосуд высшей власти и величия. Величие — вот против чего он прегрешает.
Грешник:
— И все же я сотворен по его подобию, а он по моему. Этого у меня никто не
отнимет.
Иезуит:
— И с ним вместе отправишься на тот свет. Если он до этого допустит, что
далеко не достоверно. Рожденный распутным, он мстит за свою собственную природу
другим распутникам, предает их на жестокую казнь и тешит себя надеждой
заслужить спасение обманным путем, заставляя других себе подобных искупать его
грехи.
Грешник:
— Вот вы и назвали меня ему подобным. Святой отец, я сам вижу: по тому, как
все складывается, мне надо опередить его и свершить над ним то, что он
предназначал для меня.
Иезуит:
— Я этого не говорил. Ты это говоришь.
Грешник:
— Я это сделаю.
Иезуит:
— И заслужишь себе мученическую кончину. Как сможешь ты, жалкое отребье,
снести ее? Впрочем, иначе ты обречен на вечную муку, и выбора тебе нет.
Грешник:
— Могу я за доброе дело рассчитывать на милосердие небес?
Иезуит:
— Закоренелые грешники получали прощение за одну лишь милостыню, которую
подали единственный раз в жизни. С другой стороны, сомнительно, может ли самый
благочестивый и полезный поступок спасти уже погибшую душу. С милосердием не
заключают сделок, а предаются ему на спасение или погибель.
Грешник, после долгих стенаний:
— Я предаюсь ему.
Иезуит:
— Итак, решено. Остается обдумать то, что я в смирении своем не хочу решать
сам. Замышляемое тобою благочестиво и полезно?
Грешник:
— Если он может моею смертью искупить свои грехи, тем скорее искуплю я свои
через его смерть — ибо он король.
Иезуит:
— Отстань ты со своим искуплением. Не будут отцы терять на него время. Им
надо обсудить участь и вину короля, который преследует религию, а ересь
терпит.
Грешник:
— Вы были правы, преподобный отец, что я червь. Но я горжусь тем, что я
червь.
Пока нет
Двенадцатого декабря в город Амьен приехали король и маркиза де Монсо. Они
прибыли с небольшой свитой и тотчас отправились к духовному судье, как самая
обыкновенная чета, которая желает обвенчаться и ходатайствует о разводе одной
из сторон. Им предложили обождать, пока ответчик даст показания и приведет
доводы в свою защиту. До сих пор господин де Лианкур на вызов суда не явился.
Из чувства собственного достоинства он отдалял от себя позор, которым его
хотели заклеймить, но в действительности уже дал согласие, хотя и с оговорками
личного характера, важными для спасения его чести. У себя в ларце он хранил
весьма ценное свидетельство, с тем чтобы оно было прочитано после его кончины и
сохранено на вечные времена.
Семнадцатого числа, после того как чета прождала пять дней, он пожаловал
наконец на дом к епископскому викарию; вместе с ним приехал его нотариус, но
адвокат госпожи Габриели д’Эстре стал оспаривать показания обоих. Больше при
сем не присутствовал никто, дом духовного судьи был закрыт для посторонних.
Совершенно ясно, что такой человек, как господин Никола д’Амерваль де Лианкур,
должен был выражаться весьма смиренно. С другой стороны, своему противнику и
притеснителю, который представлял на суде госпожу д’Эстре, он давал очень мало
материала для нападения, ибо являл собою поистине бесплотное существо.
Адвокат пришел к соглашению с истицей и ее венценосным возлюбленным, что не
следует в дальнейшем опираться исключительно на неспособность ответчика к
супружеской жизни. Ведь, помимо всего прочего, первая жена ответчика была
сводной двоюродной сестрой господина Жана д’Эстре, отца истицы. Факт
неоспоримый, с которым он может согласиться без большого ущерба для своей
чести; однако этого вполне достаточно для признания недействительным его
второго брака.
Но этого оказалось мало, ибо духовный судья вел дело строго и нелицеприятно,
хотя и с необычной поспешностью, к чему его, вопреки собственной совести,
вынуждало присутствие короля. Господин де Лианкур был вызван для очной ставки с
истицей, дабы оправдаться в том, что он так и не сожительствовал с ней,
невзирая на неоднократные попытки. Ему пришлось выслушать показания двух
врачей, один из них был доктор медицины, а второй — хирург-практик, оба, по их
словам, исследовали его. Трудно было понять, как это им удалось — иначе, как
сверхъестественным путем, такая процедура осуществиться не могла. Перед судьями
было отсутствующее лицо, образ, неприступный в своем смирении, а скрытая
самоуверенность отдаляла это существо от всех, кто хотел изобличить его в
бессилии.
Викарий прекратил допрос ответчика и обратился к истице:
— Согласились бы вы, зная о состоянии господина де Лианкура, жить с ним как
сестра с братом?
— Нет, — отвечала Габриель.
За этим последовало решение, которое объявляло брак недействительным, —
основным поводом была признана сводная кузина. Тем неоспоримее было
впечатление, что верх взял, в сущности, господин де Лианкур. На прощание он
обратился