ещё какое-то время походили по псарне, переходя от одной собаки к другой. Самосвистов расписывал стати и доблести своих любимцев, а Чичиков в приятных выражениях высказывал своё одобрение увиденным и услышанным от Модеста Николаевича.
Осмотрев, наконец, псарный двор, новые знакомцы, очень довольные друг другом, побрели к дому. Самосвистов был доволен, что встретил человека понимающего, с которым приятно было поговорить, а Чичиков был доволен тем, что сумел, как ему казалось, расположить к себе Самосвистова. Что, в общем-то, соответствовало истине, потому как уже одно упоминание об его превосходительстве генерале Бетрищеве, о приятельских отношениях с ним были достаточной рекомендацией и служили тем пропуском, при помощи которого можно было попасть в друзья к Самосвистову, боготворившему дядюшку Александра Дмитриевича.
Казалось, что по какой-то злой шутке, которую вздумала сыграть судьба Модеста Николаевича, человека и вправду опасного к своим неприятелям, злого до жестокости, крутого и с теми, с кем доводилось ему приятельствовать, способного на мстительность, сходную с пакостничаньем, навроде той охоты, что довелось увидеть сегодня Чичикову, но в то же время действительно храброму и твёрдому в своих намерениях, словах и поступках, казалось, что служить ему нужно было по военному ведомству, где мог он стать бравым командиром гусарского или драгунского полка, участвовать в манёврах или сражениях, а не протирать панталоны в Гражданской палате, среди чиновничей братии, мерно щёлкающей перьями в тишине залов и присутственных мест, с вечно перепачканными чернильными кляксами руками и косящими от постоянного переписывания глазами. Но судьбе, видать, угодно было распорядиться таким вот непонятным образом, поселив душу, достойную полководца, в серый казённый чиновничий мундир; и стянутая, спелёнутая этим мундиром, стеснённая и обманутая своим нынешним существованием, душа его порою бесновалась и рвалась, точно посаженная на цепь собака, готовая искусать каждого из тех, кто неосторожно приближался к ней.
Пройдя в дом, Чичиков отметил про себя всё тот же опрятный порядок, что царил в каждом уголку имения. Подивился на узорчатые, натёртые до лакового блеску паркеты, по которым разве что не кубарь гонять, точно по льду, и принялся за более основательное знакомство с обществом, собравшимся под этим кровом. Господин Самосвистов на правах хозяина дома подводил его к каждому из бывших в гостиной, представляя Чичикова. И по самому характеру этого представления Чичиков заключил, что в обществе сём была своя внутренняя «табель о рангах», возглавляемая, конечно же, Самосвистовым. Уже знакомый нам Мухобоев был где-то в самом её низу, представляя собой нечто среднее между шутом и приживалом. Из наиболее же лестно отрекомендованных ему господ особо были выделены Модестом Николаевичем некие Кислоедов и Красноносов, служившие вместе с Самосвистовым. Кислоедов был тощий желчный субъект с лысиною жёлтой, точно бильярдный шар, слегка опушённый жёлтенькими же волосиками, с лица его не сходила усмешка, а почти что белые глаза, украшенные мешками, глядели с вызовом. Красноносов же в отличие от него был невысок, коренаст, волос имел чёрный, без седин и проплешин, глаза его были непонятно какого цвету, потому как занавешены были свисающими бровями. Наружности был он хмурой, но лицо его оживлялось довольно хорошею улыбкой, которая нельзя сказать что была бы приветлива, но несколько смягчала первое от него впечатление. Эти двое господ удостоились более пристального нашего внимания, нежели остальные, потому, что им предстоит ещё не раз появиться на страницах нашей поэмы, и роль их во всём, что произойдёт с Павлом Ивановичем, и во всём том, что предстоит проделать Чичикову на пути, который он себе начертал, будет весьма велика. Прочие из бывших тут господ были или же окрестные помещики, или же чиновники, приехавшие вместе с Самосвистовым в его имение из города, чтобы «пошалить», как они, смеясь, говорили сами. Были эти шалуны виду самого разношёрстного, из тех, что всегда встречаются в подобных мужских компаниях, прочие даже в форменных сертуках, будто бы и не покидавшие присутственного места. Но изо всех бывших там в тот день Павлу Ивановичу запомнился, конечно же, помимо тех двух господ, о которых уже было говорено, один лишь судейский по фамилии Маменька, наверное своею фамилией и ещё толщиною, которою вполне мог бы поспорить с Петром Петровичем Петухом, и видом, более подходящим надутому пухлому младенцу, которому для полноты сходства недоставало разве что соски. Чичиков был со всеми учтив и любезен, всем улыбался своею самою наиприятнейшею улыбкою, чуть склоняя при этом голову и сгибая в полупоклоне корпус. Правда, в этот раз он, говоря о себе, почему-то не упомянул о многочисленных гонениях и притеснениях, бывших со стороны врагов его, покушавшихся, как мы уже не раз с вами, читатель, слышали, на самое жизнь его. Почитая, вероятно, в присутствии Самосвистова небезопасным упирать на жалость, изображая из себя беззащитную жертву якобы имевшихся в его жизни несчастных обстоятельств. Напротив, Чичиков в этот раз как-то больше останавливался на том эпизоде из прошедшего времени, который относился к службе на таможне. Коснулся вскользь своих достоинств и заслуг и завершил его словами:
— Но сейчас, господа, более не служу; правда, не знаю, хорошо ли это.
— Чай, контрабандистов плохо ловили, а, Павел Иванович? — шутливо вопрошал чей-то голос, принадлежавший тем, что собрались вокруг него.
— Как вам сказать, господа, — ответствовал Чичиков, — ведь контрабандист тоже бывает разный. И среди них попадаются весьма интересные и достойные люди, которых очень даже можно уважать. И многих из наших так называемых «приличных господ» я, нисколько не сомневаясь, променял бы на них…
— Ай да Павел Иванович! — воскликнул Самосвистов, которому всегда было по сердцу то, что шло вразрез с существующими взглядами на установленный порядок вещей и на порядок сам по себе, всё то, от чего несло и разило крамолой и непокорностью, всё это очень нравилось Самосвистову. Поэтому ему пришлась по душе и последняя фраза, произнесённая Чичиковым, так что он, даже приобнимая его за плечи, оглядел столпившихся вокруг победной сияющей улыбкою, как бы говоря ею: «Вот это человек, не то что вы — цуньки». А Чичиков остался весьма доволен этой отметкой, выставленной ему Самосвистовым, потому что, собственно, для того только и пустился в несколько рискованные воспоминания. Но и разговоры, стоявшие в гостиной, и воспоминания были прерваны стуком растворяющихся дверей и звуком тяжёлых шагов, прозвучавших по паркетам. Всё смолкнуло, оборотившись на этот шум, и Чичиков, вместе с остальными глянув в сторону распахнувшихся дверей, тех, что вели в глубину дома, увидел увитый лентами, убранный шёлками и кружевом величественный живой монумент в ситцевом чепце, мерными, тяжёлыми шагами двигающийся сквозь гостиную. Это и была, как он догадался, Катерина Филипповна Самосвистова, тайная советница — матушка Модеста Николаевича. Лет Катерине Филипповне было около шести десятков, седые волосы буклями выбивались у неё из-под чепца, оттеняя смуглое, несколько горбоносое лицо и чёрные сурьёзно глядящие глаза. Росту она была большого, пожалуй, на полголовы выше многих из собравшихся в гостиной зале господ, не уступая, впрочем, и своему весьма рослому сыну. Корпус у ней был широк и плотен, поражал своею сокрытою под цветными материями мощью и живо напомнил Чичикову об генерале Бетрищеве. «Недаром в родстве», — подумал Павел Иванович.
— Ну что, господа, — сказала она довольно низким голосом, обращаясь к собравшимся, — набаловались? Наваляли дураков?
При этом нельзя было понять, то ли ругает она их, то ли говорит шутливо, ибо лицо её оставалось совершенно неподвижно, не выражая в своих чертах никакого из чувств. Стоящие в гостиной стали что-то мямлить в ответ на сделанные ею вопросы и мяться с ноги на ногу, точно гимназисты в кабинете у надзирателя, а Самосвистов, подхватив Чичикова под локоть, подвёл его к ней и отрекомендовал.
— Вот, матушка, позвольте представить вам, Павел Иванович Чичиков, коллежский советник, помещик нашей губернии и близкий приятель дядюшки, Александра Дмитриевича. Приехал до вас с приятным от него поручением…
Во всё то время, что сын её продолжал давать рекомендацию Павлу Ивановичу, лицо Самосвистовой не дрогнуло ни одною чертою, и лишь при упоминании имени генерала Бетрищева глаза её словно бы проснулись, в них пробудился интерес, и, приподняв брови, она изрекла:
— Вот как? Это хорошо. За обедом расскажете… — И, оборотясь к сыну, сказала:
— Распорядись, чтобы Павла Ивановича посадили рядом со мною.
Обойдя залу, как командир обходит своё войско, и обсмотрев каждого с ног до головы, точно ища огрехи в выправке и амуниции, она молча, не глядя ни на кого, пошла к тем ведущим в глубину дома дверям, из которых появилась несколькими минутами ранее, и, остановившись в дверном проёме, полуобернувшись произнесла не то приглашение, не то приказание:
— Ну, что ж! Давайте к столу, господа!
И господа, выстроившись затылок в затылок прошли в столовую, приноравливаясь к её мерному шагу и стараясь избегать лишнего шуму и разговоров.
Самосвистов с Чичиковым шли за нею в числе первых и, войдя в столовую, уселись один по правую, другой по левую от неё руку. За столом воцарилось молчание, нарушаемое лишь поскрипыванием стульев, лёгким позвякиванием приборов да мухами с видом хорошо знающих своё дело, озабоченно летающих над тарелками с закускою. При всеобщем молчании лакеи в ливреях стали обносить гостей первым блюдом. Это было «По-то-фе» с плавающей в нём длинной узкой лапшой. На отдельных больших блюдах к нему были поданы разварные овощи и дымящееся, только что вытащенное из котла мясо, хрен и маринованные огурчики. Катерина Филипповна, оглядев гостей пристальным и придирчивым взглядом, перекрестясь, произнесла приличную случаю молитву, проследя, чтобы сидящие за столом последовали её примеру, и лишь тогда принялась за еду. Присутствующие, послушно крестясь, возводили глаза к потолку, под которым резвилась стая всё тех же озабоченных закускою мух, и шептали что-то, еле заметно шевеля губами. Какие слова срывались с их уст, сказать трудно и одному богу известно, но нам почему-то думается, что наместо молитвы многие говорили про себя: «Разрази тебя гром, чёртова баба».
Чичиков, как и все возведя глаза, зашевелил губами, закрестился, умильно улыбаясь толкущимся над его головою мухам, и, умиротворённо вздохнув, заложив за отворот фрака салфетку, принялся за дымящийся «По-то-фе».
На протяжении всего первого блюда не было сказано ни слова. Молчаливые лакеи обнесли всех вином, и гости в ожидании жаркого занялись закусками. Выпив бокал красного вина, Самосвистова повернулась к Павлу Ивановичу всем своим корпусом, так что кресло под нею затрещало и заскрипело волосом и пружинами.
— Ну что, любезный, как там поживает наш Александр Дмитриевич, с чем приехали от него, с добрыми вестями али с худыми? — спросила она и добавила, довольно дружелюбно взглянув на Чичикова. — Рассказывайте.
И Чичиков, приостановясь в еде, стал говорить, вежливо опустивши глаза к столу, с известным уже нам наклоном