доме её главным лицом и по его приказанию делались там все дела: от того, что надо приготовить сегодня к обеду, и до необходимых переговоров с покупщиками, должниками, стряпчими и прочими просителями. Чичиков настолько быстро и тонко вошёл в суть всех отправляемых старухою Ханасаровой дел, настолько ловко сумел ухватить их суть, как не сумел бы и иной управляющий, что очень скоро все действительно почуяли в нём нужду, и без его слова, совета ли, распоряжения не производилось в доме у Александры Ивановны ни шагу.
И второе — то, что замышлялось и обделывалось втайне, тоже было близко уже к своей развязке. Уж Тентетников взят был под стражу, уж следствие сделалось гласным и всё шло к тому, что осудят бедного нашего Андрея Ивановича и сошлют в Сибирь, и уж его превосходительство генерал Бетрищев, махнувши рукою на самолюбие, ездил к князю с тем, чтобы заступиться за Тентетникова. Но его сиятельство принял генерала весьма холодно и нелюбезно. Видать, отзывы Александра Дмитриевича о князе, его эпиграммы, пусть и довольно невинные, дошли до слуха генерал-губернатора и показались тому обидными. Так или иначе, миссия его превосходительства провалилась. Он вышел из кабинета его сиятельства обмякший, с потухшим взором на красном и потном лице. Такого для себя позора и унижения генерал Бетрищев не испытывал за всю свою прежнюю жизнь. В голове его билась отрывком одна лишь мысль: «Бедная Улинька, бедный Андрей Иваныч!», а в ушах всё звучал резким окриком голос князя: «Вы, милостивый государь, думайте, о чём просите! Тут за одно лишь помышление о подобном преступлении — смертельная казнь. Так что скажите ещё спасибо, если присудят на поселение!..»
Генерал хотел было повидать Андрея Ивановича, но ему и в этом отказали — дескать, до окончания следствия не позволено. Передано было ему лишь послание от Тентетникова, написанное на двух листках, один из которых предназначался самому Александру Дмитриевичу, а второй — Улиньке. В письме на имя генерала Бетрищева Андрей Иванович предостерегал его превосходительство насчёт Чичикова, обвиняя того во всех свалившихся на него горестях. Он писал об этом в следующих словах: «Уважаемый Александр Дмитриевич! Обстоятельства, повергшие меня в столь бедственное положение, действительно когда-то имели место, но были, смею Вас уверить, совершенно иного свойства и характера, нежели те, что пытаются им ныне приписать. Я никогда не замышлял ничего преступного ни против отечества, меня вскормившего, ни против Государя Императора, ни против существующего строя. То тайное общество, в причастности к которому меня обвиняют, не имело никаких политических целей, а было чем-то вроде детской забавы нескольких несерьёзных и не всегда трезвых молодых людей, из чьего круга я довольно быстро выбыл и с тех пор не только не встречал ни одного из них, но даю Вам слово чести, не поддерживал никаких сношений. Вы второй человек в целом мире, которому открываю я эту свою юношескую тайну. До Вас об этом деле знал один лишь человек, тот наш с вами друг, кому приписывали мы с Ульяной Александровной осенившее нас счастье, тот человек, который соединил, казалось бы, навсегда разошедшиеся наши судьбы. Имя его Вам хорошо знакомо, и он по сей день вхож в дом Ваш, поэтому я не буду его здесь называть, но, поверьте, никто, кроме него, не мог дать знать властям о моей юношеской провинности. Поэтому заклинаю Вас, дорогой мой Александр Дмитриевич, берегитесь его сами и берегите от него Ульяну Александровну. Ибо хотя мне и неведомы его цели, но одно я знаю твёрдо: цели эти нечисты. И ещё одно: простите меня за те неудобства, что я Вам причинил, но повторяю ещё раз: совесть моя чиста, мне не в чем себя упрекнуть, и я ни в чём не виновен. С искренним к Вам почтением Тентетников Андрей Иванович».
Вот такое письмо адресовано было Тентетниковым его превосходительству, в котором он напрямую обвинял Чичикова в подстроенных им кознях. Мы не станем приводить здесь текста второго письма, предназначенного Ульяне Александровне, полагая, что читатели поймут, чем мы руководствуемся, и не будут на нас в претензии.
Дней через десять после посещения его превосходительством канцелярии генерал-губернатора Павел Иванович решил нанести визит своему благодетелю генералу Бетрищеву, дабы, держа нос по ветру, не упустить нужного для сватовства часу. Он не допускал и мысли, что Александр Дмитриевич мог быть неравнодушен к судьбе жениха своей дочери и даже пытаться как-то повлиять на решимость князя довести это дело до конца. Чичиков думал, и, признаться, не без оснований, что Тентетникову просто будет отказано от дому, о нём забудут, как только за ним захлопнется дверь острога, и с весёлым выражением в чертах лица станут дожидаться другого жениха, которым и будет он: коллежский советник Чичиков Павел Иванович-сын. Поэтому он был очень удивлён тем приёмом, что был оказан ему генералом Бетрищевым. Да, собственно, приёмом это можно было назвать лишь с весьма большою натяжкою. Посудите сами: не успел ещё наш герой ступить на порог генеральского дома, как навстречу ему попался великан-камердинер его превосходительства, волокший ко двери все пожитки Павла Ивановича. На изумлённый вопрос Чичикова, куда это он собирается отнесть его багаж, камердинер отвечал:
— Приказано отнесть к вам в коляску, как только вы, барин, объявитесь…
И, пройдя мимо ничего ещё не понимающего Чичикова, камердинер поволок весь его скарб дальше. Но ему недолго пришлось изумляться происходящему, потому как в прихожей появился генерал: грознее тучи, страшнее самого ада был его вид. Встрёпанная шевелюра, налитые кровью глаза, расстёгнутая рубаха, из-под которой выглядывала могучая, поросшая седыми волосами, грудь.
— Ах ты, мерзавец! — пророкотал генерал, хватая Чичикова за грудки.
— Не понимаю, ваше превос… — начал было Чичиков, но генерал так дёрнул его вверх, что Чичиков почуял, как уходит у него из-под ног пол, и сила, которой он не ожидал в генерале, поднимает его вверх.
— Ах ты, мерзавец! — хрипел генерал, тряся висящего в воздухе Чичикова так, что у того даже забренчала мелкая монета во фрачном кармане, а сам фрак затрещал в подмышках.
Чичиков пытался было что-то пробормотать в своё оправдание, но ему не хватало воздуху, ибо так крепки были объятия Александра Дмитриевича, и потому Чичиков сумел лишь просипеть что-то сквозь стиснутое, сжатое в генеральской горсти, горло. А генерал Бетрищев, так и не отпуская Чичикова, словно боясь того, что он осквернит своими стопами пол, пронёс нашего героя через всю прихожую и, пройдя во двор, бросил его, точно куль с мукою, в стоящую тут же у ступеней каменной лестницы коляску, что жалобно взвизгнула всеми своими рессорами под тяжестью обрушившегося в неё веса.
— Я не понимаю, ваше превосходительство, — начал было Чичиков, но генерал не дал ему договорить.
— Вон отсюда! — заревел он. — Вон отсюда, доносчик, гадина! Вон, а не то велю собак спустить.
Он подступил к коляске настолько близко, что Чичиков, испугавшись, как бы ему снова не угодить в генеральские объятия, крикнул, хлопнув Селифана ладонью по спине.
— Погоняй! — и повалился на дно своего экипажа, ибо кони так резво рванули с места, что Чичиков не успел даже уцепиться за борт коляски, а та, качнувшись из стороны в сторону, пророкотала по камням, мостившим двор усадьбы генерала Бетрищева, и понеслась прочь, покидая эту усадьбу навсегда.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Порою, когда, обмакнувши перо в чернила, водишь им по бумаге безо всякой цели, выписывая строку за строкою в пустой надежде, что вот оно — сейчас снизойдёт вдохновение и снова побегут, посыпятся из-под пера дробные и округлые слова, точно жемчуга, нанизанные на золотую нить мысли, то в подобную минуту многие вопросы встают предо мною, и не всегда бываю я в силах найти ответы на них. Иные так и остаются неразрешёнными, прочие же исчезают сами собою, словно и не было их вовсе, словно не вспыхивали они в моей голове и не тревожили душу мою. Но есть такие, что остаются со мною навсегда и своею загадочностью точно заноза бередят мой мозг, всё возвращаясь и возвращаясь ко мне, вновь рисуют пред моим внутренним взором горящий, изогнутый загогулиной вопросительный знак.
Тогда кажется мне, что это происходит неспроста и кто-то пытливый шлёт их раз за разом, надеясь получить, наконец, от меня ответ.
И это тоже один из тревожащих меня своим неотступным постоянством вопросов. Как и по какой причине выпала мне эта доля — писать в назидание окружающим? Ведь я никогда не хотел быть назидательным, почитая назидательность вовсе несовместимою с истинным искусством. И если быть до конца искренним, а я смею надеяться, дорогой мой читатель, что ты меня именно таковым и почитаешь; итак, если быть до конца искренним, то я вовсе не верю в то, что кто-либо, прочтя мои писания, скажет: «Да, это я! Прости меня, Господи!» И устыдится, и «исправит стопы своя». О, это было бы очень и очень просто. И тогда я писал бы, писал бы и писал назидательные тексты один за другим и чувствовал бы себя самым счастливым существом на земле… Хотя кто знает, ведь вполне может быть, что многие из тех, что пишут назидательные тексты, и чувствуют себя самыми большими счастливцами. Вот, возьмите для примера какой-либо кусочек какого-либо текста из каких-либо «Уложений о положениях», ну, хотя бы такой: «Деяние, подпадающее под описанное в параграфе десятом главы второй, должно, также, быть отражено и в параграфе семнадцатом главы четвёртой, оба из которых (пар. 10, гл. 2 и пар. 17, гл. 4) совокупно соответствуют параграфу двенадцатому главы девятой и влекут за собою…» — и так далее, и так далее.
Ведь согласитесь со мною, читатели, что подобное мог написать только очень счастливый человек. И куда мне до него, уверенною рукою нанизывающего параграф на параграф, точно куски шпига на иглу, куда до него мне, нервно грызущему кончик пера в ожидании вдохновения. Увы, увы, ведь не в силах заставить я даже своего героя исправиться сей же час, отказаться от злых подстраиваемых им козней, раскаяться и расшибить себе лоб в коленопреклонённой молитве.
Да, конечно же, я могу написать фразу: «Проснувшись поутру, Павел Иванович почуял неодолимое желание отправиться в церковь, где, проведя несколько часов кряду пред образом Спасителя, вышел на улицу совсем другим человеком». А затем приписать — «конец поэмы».
Ну что, сделать это прямо сейчас, не отрывая пера от бумаги? И вы поверите, господа, что это действительно так, что этою фразою всё исчерпано, всё прощено и окончено; все слёзы высохли и раны заросли? Может быть, так оно и бывает в мире, построенном в воображении того счастливца, что искусно нанизывает параграф