(кн. 1, гл. VIII).]].
Еще скажу слова два насчет недоверчивости моей. Меня все обвиняют в недоверчивости, но точно ли это недоверчивость? Недоверчивость происходит от незнания людей и сердца человеческого. Боится человек людей оттого, что не знает. Но неужто во мне заметны признаки совершенного незнания людей и сердца? Но мои сочинения-то, при всем несовершенстве, показывают, что в авторе есть некоторое познание природы человека. Это не простая наглядность, ты сам знаешь, что я во всей России толкался немного с людьми и что всегда почти не верен в том, где касался точных описаний местностей или нравов. Точно ли это недоверчивость? Ну что, если я таким же образом стану, в свою очередь, упрекать других в недоверчивости, зачем некоторые качества, слова и поступки неясные и сомнительные отнесены были скорее в худую, чем в хорошую сторону, разве это доверчивость? Зачем, признавши меня за оригинал-чудака, требовали от меня таких же действий, как и от других? Зачем, прежде чем вывесть о мне заключение вообще по двум или трем поступкам, судящий не усумнился и не сказал в себе так: я вижу в этом человеке вот какие признаки. В других эти признаки значат вот что; но этот человек не похож на других, самая жизнь его другая, притом этот человек скрытен. Бог весть, иногда искусные врачи ошибались, основываясь на тех самых признаках, и принимали одну болезнь за другую. Зачем же, даже не предавшись сомнению в себе, заключили твердо быть такой-то низости, такому-то свойству и такому-то качеству. Конечно, я буду не прав, если стану обвинять. Дело было не совсем бы так, если б я был прав. Друг, ну что, если бы предположить, чтобы <нашелся> один такой страдалец, над которым обрушилась такая странность, что все, что ни сделает и ни скажет, принимается в превратном значении, что все, почти до одного, в нем усумнились, и закружился пред ним целый вихорь недоразумений, и, положим, что он видит все, что происходит. Если бы вместо меня попался другой, с душой более нежной, еще не окрепшей и не умеющей переносить горя, и видел бы он все, что происходит в сердцах друзей его и ближних к нему, и вся душа его исстрадала и изныла бы и чувствовала бы в то время, что он не может произнести и слова в свое оправдание, подобясь находящемуся в летаргии.
Наконец, по поводу всего скажу одно мнение. Будем несколько смиренны относительно заключений о человеке, о каком бы то ни было характере и о душе чело<века>. Выскажем ему все, что ни есть в нем дурного, это будет ему нужно, но удержимся утвердить о нем мнение, пока не узнали излучин его души или пока не услышали его душевной истории. Мы все вообще слишком строги к тому человеку, в котором нам что-нибудь не понравилось, и, узнавши в нем два-три качества, не хотим и узнать других, от этого теперь человеку становится чем далее, <тем> труднее среди своих собратий.
Бог знает что делается в глубине человека. Иногда положение может быть так странно, что он похож на одержимого летаргическим сном, который видит и слышит, что его все, даже самые врачи признали мертвым и готовятся его живого зарывать в землю. А видя и слыша все это, не в силах пошевельнуть ни одним составом своим. Не оттого ли так не знаем человека, что слишком рано заключили, будто его совершенно узнали. А потому и относительно меня самого ты вооружись терпением. Брани меня, мне будет приятно всякое такое слово, даже если бы оно было гораздо пожестче тех, которые в письме твоем. Но не предавайся напрасному раздумью и не досадуй на меня в душе. Ты видишь, что многое здесь еще темно и неясно, предоставим же лучше времени: оно одно может разрешить, уяснить. Если же тебе когда-нибудь сгрустнется обо мне и будет казаться: я иду дорогой заблудшего и не той, которой мне следует, то помолись лучше так в душе своей: «Боже, просвети его и научи тому, что ему нужно на пути его. Дай ему выполнить то именно назначение, для которого он создан тобою же, для которого вложил ты же ему орудия, способности и силы. Если же он отшатнется, то пожалей его бедную душу и снеси его до срока с лица земли». Поверь, что после такой молитвы и тебе будет легче, и мне полезнее: молитва от глубины души ударяет прямо в двери небесные. Но довольно об этом.
Поговорим теперь о прозаическом деле по поводу моих сочинений. Я думал, что письмо твое разрешит мне все, – не тут-то было, я остался в тех же потемках. Друг мой, ты говоришь, что Прокопович хочет, чтобы я в особом дружеском письме изъяснил ему, что мне нужно знать от него. Но рассмотри ты сам мое положение. Я уже два письма писал к нему, ни на одно ответа. Я требовал отчета, что ясней этого? Требовал цифр, известить меня, сколько экземпляров налицо, сколько продано, сколько отправлено, сколько у меня есть денег, просил даже до последних подробностей. Мне это нужно было, без этого я был сам связан и сам не мог поступить ясно и толково, а обстоятельства мои требуют внезапных быстрых распоряжений. Неужели все это было принято за недоверчивость? Выведенный из терпения молчанием, я написал жесткое письмо, в котором упрекнул в бессострадательности к положению другого. Я ничем не оправдываю своего поступка, я был виноват, но, друг, человек слаб, а обстоятельства бывают сильны, я был ими стиснут крепко. С одной стороны, пишет мне мать, что у ней хотят описать имение, если она вскорости не уплатит долгов и процентов, с другой, я сам не получаю денег, наконец, я болен и духом и телом. В письме этом, как жестоко оно ни было, но в нем хотя упомянуто, что я нахожусь в сжатых обстоятельствах. Прежде помоги, а потом выбрани. Если же я так сильно оскорбил, что даже мне нельзя было и простить, в таком случае, следовало бы все-таки написать мне хотя таким <образом>: ты меня так оскорбил, что я прерываю отныне с тобою все сношения. Делами твоими не хочу заниматься, сдаю их все такому-то, относись к такому-то. Словом, чтобы я знал, что предпринять. Как вместо всего этого заплатить полуторагодовым молчанием. Я из журналов вижу, что в Петербурге разошлись почти все экземпляры. (В Москве из тысячи не продан ни один.) А между тем в это время терплю, нуждаюся и ничего не могу понять из этой странной истории.
Ты говоришь: Прокопович больше прав, чем я, я тому верю, мною обижен – это правда, я против этого и не спорю. Но ты говоришь, он меня любит. Друг, любовь слишком святая вещь, страшно и произносить это имя всуе. Всякий в свете разумеет по-своему любовь, и все мы далеки от ее истинного значения. Любовь умеет перенести и оскорбление, любовь великодушна и собою же пристыжает ее оскорбившего. Согласись по крайней мере, что, вследствие таких необъяснимых для меня поступков, мог бы и я также усумниться во многом. Но клянусь, я больше умею верить душе человека, чем всем его поступкам, хотя меня все упрекают в недоверчивости. Я слишком хорошо знаю, что есть столько на свете разных посторонних вещей, слухов, сплетней и прочего, которые все до того опутывают непроницаемым туманом человека, что на расстоянии двух шагов не узнают друг друга и что честный человек может поступить так, что со стороны и даже невдалеке стоящему человеку покажется загадкой его дело. Итак, вот тебе мое честное слово, что в этом деле недоверие я питал только к одной аккуратности, а не к чему-либо другому. По теперешнему твоему письму я еще более уверился, что с этим завязалось столько посторонних отношений, что изъяснениям не будет <конца> до тех пор, пока я не решусь разом и вдруг прекратить все это и таким образом не развязать, а разрубить узел. Для этого есть одно средство, и потому превратим это дело разом из запутанного и глупого в благородное, умное и святое. Виноват во всем я, кроме всех прочих я виноват уже тем, что произвел всю эту путаницу, всех взбаламутил, людей, которые без меня, может быть, и не столкнулись бы между собой, поставил в неприятные отношения[[517 — Гоголь имеет в виду Н. Я. Прокоповича, с одной стороны, и С. П. Шевырева и С. Т. Аксакова – с другой (см. преамбулу к переписке с Прокоповичем).]]. Виноватый должен быть наказан. Я наказываю себя лишением всех денег, следуемых за экземпляры моих сочинений. Лишенья этого хочет душа моя, потому что оно справедливо и законно и без него мне бы было тяжело. Всякий рубль и копейка этих <денег> куплена неудовольствиями и оскорблениями моих <друзей>, и нет человека, которого бы я не оскорбил, деньги эти тяжелели бы на моей совести. И потому, как в Москве, так и в Петербурге, <деньги эти> все отдаю в пользу бедных, но достойных студентов. Деньги эти должны им прийтись не даром, но за труды. Труды эти должен им задать ты[[518 — Гоголь обращается к Плетневу как к ректору Петербургского университета.]], по собственному <выбору>, найдешь что нужным для всех нас перевести или сочинить. Будут ли эти переводы полезны для всех, напечатать ли отдельно или в «Современнике», как и кому сколько дать, все это лучше тебя никто другой не в силах сделать, а потому ты не можешь отказать даже и тогда, когда бы я просил тебя не во имя дружбы. Все деньги до <последней копейки> за экземпляры, проданные в Петербурге, за вычетом, разумеется, процентов, и коих <после> вычета должно быть близко 200 тыс<яч>, должны поступать вместо того, чтоб ко мне, к тебе. Прокопович поступит благородно, это я знаю, я в нем больше уверен. Его душа рождена быть прекрасной, и потому он примет это дело святое, отбросив и мысль о каких-нибудь личных неудовольствиях. Он будет аккуратнее, во всем отдаст <отчет> до последней копейки и все деньги отдаст тебе. Прокопович ревностно исполнит все, что ни падет на него по этому делу. Если он и после этого еще будет питать ко мне <злобу>, тогда будет просто грех на душе его, и если, точно, любит, то чтобы как святыню принял эту просьбу. Все это дело должно остаться навсегда тайной для всех, кроме вас двух. Всем говорите, что деньги за экзем<пляры> посылаются