Скачать:TXTPDF
Переписка Н. В. Гоголя. В двух томах

дерзость. Впрочем, об экономии в своих делах, как они теперь ни худы, я не забочусь, уверенный, что они поправятся и что ни я, ни семейство мое не будут иметь нужды. Я не могу справиться с собою в другом отношении. Вот где моя тревога и смущение. Ты знаешь, что я не знал женщин до 33 лет, то есть до своей женитьбы. С Лизой я прожил 11 лет. Теперь третий год я один, и природа требует своего. Первые года я справлялся кое-как: размышление, занятия самым глубок <им> и мне <нрзб.> предметом служили мне фонтанелями, и только по временам происходило движение. Теперь оно усиливается. Женщина, к которой вообще мужчина привыкает, как к трубке, для меня сохранила всю свою прелесть, потому что я знал, даже целовал, только одну во всю свою жизнь. Голове становится дурно, например, в эту минуту. Медики советуют, а без закона я не могу прикоснуться ни за что! Где же искать другой Лизы? Нравственная потребность тоже велика. Скучно, грустно одному; хочется передать, разделить свои чувствования, даже поговорить искренно. Ты не можешь понять этого положения, и не поймет никто, не бывав в подобных обстоятельствах. Нашел ты время толковать со мною о неряшестве слога!

Обращаюсь к твоему последнему письму. Не об неряшестве, не о торопливости я говорил тебе, а об том обвинении, будто в 30 лет ни одного я юношу не подвигнул к добру, ни в одном не произвел хороших впечатлений, ни одной мысли не обдумал и не понял вполне. Мне все кажется преувеличенным. Разумеется! А какая разница между есть и кажется? Мне надо подать совет… он замирает на моих устах – мне слышится голос: «Куда тебе советовать?» Ну да что толковать об этом! У меня на другой день по прочтении книги не осталось горести в сердце, а я говорю тебе в исполнение твоего желания, что происходит наяву или в воображении. Следовательно, утешения мне не нужно. Почему я не сердился? Сначала я полагал, что доброе сердце не помнит зла. А теперь с горестию вижу, что все только гордость, первородный грех играет большую роль. «Что ни говорите вы, друзья и враги, благородные и подлецы, я знаю свою силу и покажу вам ее и пристыжу вас всех», – такое сознание, верно, лежит в глубине этого доброго, по-видимому, сердца, и потому я спокоен и не сержусь. Любить, любить и любить! Молиться, молиться и молиться! Желать быть лучше – вот все, что мы можем, слабые, падшие люди… Глупо ты делаешь, что живешь в чужих краях. Откажись от твоего ума, он увлекает тебя бог знает куда!

Прощай. Твой М. Погодин.

Киреевскому лучше. Отец Макарий[[924 — Архимандрит Макарий – настоятель Троицкого Оптина монастыря.]] скончался в тот день, в который назначил свой выезд из Иерусалима. Третьего дня у нас на дворе умерла женщина молодая, ездившая накануне с мужем в город за покупками. Поутру гуляла, в 12 ч<асов> родила, в 5 скончалась.

Ну, собрал ли ты от любезных своих богачей хоть тысячу руб<лей> асс<игнациями> (если не более) и послал Шафарику? Это необходимо, а я не могу и собиратьздесь нельзя. Сделай эту милость и пошли. Предоброе и преполезное дело. Адрес: Paul Joseph Schafarik, Sr. Wohlgeboren, Custos an der K. K. Bibliothek in Prag. Sarbergasse, № 146.

Ты хочешь писать о моих изданиях – да разве ты их знаешь?

Между малороссиянами открылось что-то недоброе[[925 — Имеется в виду Кирилло-Мефодиевское братство – тайная политическая организация – в Киеве, разгромленная в 1847 г.]].

На Аксакова ты, верно, сердишься? Это нехорошо. Старик писал тебе искренно и любя[[926 — Письмо С. Т. Аксакова к Гоголю от 27 января 1847 г.]].

Что наш век есть век недоразумений – это святая истина! Да, я все позабывал тебя спросить, что за страшное происшествие, к которому я подавал повод? Ума приложить не могу[[927 — См. письмо Гоголя к Погодину от 20 февраля (4 марта) 1847 г.]].

Пиши мне с первою почтою. Ты все волнуешься; старое и новое в тебе борется. Это ясно для меня по письмам. Какие противоречия ты находишь у меня? Следовательно, ищешь по крайней мере.

«Мне надо сказать: ты украл это у меня?» Да что же у тебя украсть? Ты не говорил ни одного даже слова, слышите ли столько А граф Строганов, прочитав твои письма, с кошачьей злобой говорит мне: «Ваши друзья говорят об вас то же»[[928 — Между Погодиным и С. Г. Строгановым существовали крайне неприязненные отношения.]]. А люди незнакомые или знакомые, но легкие, министры или NN, SS, от которых зависит мое положение? Мне совестно смотреть им в глаза!

Гоголь – Погодину М. П., 26 июня (8 июля) 1847

26 июня (8 июля) 1847 г. Франкфурт [[929 — РЖ, 1892, № 78 (с пропусками); Акад., XIII, № 185.]]

Франкфурт. 8 июля.

Друг мой, упреки твои жестоки. Почему не проходит ни одного письма, в котором бы ты не попрекнул меня какими-то знатными друзьями? «Ты угождаешь одним знатным», «тебе дороги одни знатные». Стыдно тебе! Вот тебе вся правда о моих знакомствах, о которых ты судишь понаслышке, ничего не зная наверное: я, точно, знакомств наделал очень много в последние четыре года, но большею частью с людьми умными и всякого рода практическими людьми, которые могли мне какие-нибудь сообщить сведения о том, что делается внутри Руси, сведения, которые я вот уже четыре года собираю жадно. Из прочих я познакомился с весьма немногими, и то вовсе не потому, что они были знатны, но потому, что встретил добрую, любящую душу. И странное дело – не в веселые часы, но в минуты тяжких душевных страданий приходилось мне сходиться с людьми. Бог знает, если б мы и с тобой сошлись в такое время, и притом – теперь, а не прежде, – может быть, между нами никаких бы не было недоразумений и тебе все было бы понятно из того, что теперь мутит тебя. Во всяком случае, помни, что ты в мыслях и заключеньях твоих обо мне можешь скорее ошибиться, чем я о тебе. Ты передо мною был всегда открыт, а я пред тобо<ю> закрыт. Ты занят был всегда почти науками и развлечен множеством разнообразных занятий по разным предметам, у меня же предметом был всегда человек и душа человека. А теперь еще более, чем когда-либо прежде, это сделалось моим предметом. Притом не позабудь, что между нами случилось дело, которое поставило нас в фальшивые отношения[[930 — Речь идет об отношениях Гоголя и Погодина в период пребывания писателя в Москве в 1841–1842 гг.]]. Я припомню тебе все обстоятельства, потому что ты несколько забывчив. Перед приездом моим в Москву я писал еще из Рима Сергею Тимофеевичу Аксакову[[931 — 1 (13) марта 1841 г.]], что я нахожусь в таком положении моего душевного состояния, во время которого я долго не буду писать, что писать мне решительно невозможно, что я не могу ничего этого объяснить, а прошу мне поверить на слово, что прошу его изъяснить это тебе, чтобы ты не требовал от меня ничего в журнал, что я буду просить об этом у тебя самого на коленях и слезно. Приехавши в Москву, я остановился у тебя со страхом, точно предчувствуя, что быть между нами неприятностям. В первый же день я повторил тебе эту самую просьбу[[932 — В принадлежавшей Погодину копии письма эта фраза сопровождена примечанием, сделанным Погодиным уже после смерти писателя: «Не могу оставить этого места без объяснения: Гоголь или забыл, писав чрез долгое время, года чрез три или более, после происшествия, или было какое-нибудь недоразумение. Мне кажется, напротив, что он вызвался тотчас (далее пропуск в рукописи. – А. К.) «Рим», и я только напомнил ему после, что ему представилось требованием. Могу найти доказательства, но теперь занят совсем другими предметами» (Акад., XIII, с. 517).]]. Я ничего не умел тебе сказать и ничего не в силах был изъяснить. Я сказал тебе только, что случилось внутри меня что-то особенное, которое произвело значительный переворот в деле творчества моего, что сочиненье мое от этого может произойти слишком значительным. Я сказал, что оно так будет значительно, что ты сам будешь от него плакать и заплачут от него многие в России, тем более, что явится во время несравненно тяжелейшее и будет лекарством от горя. Ничего больше я не умел сказать тебе. Знаю только: я просил со слезами тебя во имя бога поверить словам моим. Ты был тогда растроган и сказал мне: «Верю». Я просил тебя вновь не требовать ничего в журнал. Ты мне дал слово. На третий, на четвертый день ты стал задумываться. Тебе начали сниться черти. Из моих бессильных и неясных слов ты стал выводить какие-то особенные значения. Я потихоньку скорбел, но не говорил ничего, – знак, что я ничего не смогу объяснить, а только наклеплю на самого себя. Но когда ты через две недели после того объявил мне, что я должен дать тебе статью в журнал, точно как будто бы между нами ничего не происходило, это меня изумило и в то же время огорчило сильно. А когда ты потом, еще недели через три, напомнил вновь, говоря, что я должен дать тебе статью, потому что, как бы то ни было, я живу в твоем доме и тебя твои родственники спрашивают о том, что ж я, в самом деле, у тебя живу, а для тебя в журнале не тружусь. Это напоминанье показалось мне так низким, неблагородным и неделикатным. (Прости меня. Это было уже давно. Я сам дивлюсь моей щекотливости. У меня на тот раз ушло из виду, что у тебя жесткие слова вырываются иногда вовсе без намерения.) Мне казалось так низким напомнить у себя живущему человеку, что он должен быть за это благодарным. Мне показалось так неблагородным, давши честное слово, от него отступиться. Мне показалось так недостойным для высокой души не поверить слезам умоляющего человека или – еще хуже – сказать: «верю» – и усумниться. Словом, мне это представилось так малодушным и неблагородным, что я стал презирать тебя. (Друг мой, прости меня, это чувство давно прошло.) Я не старался скрывать пред тобой презренья. Напротив, я тебе показывал его при всяком случае почти явно. Не понимая, из какого источника оно происходит, ты принимал его просто за гордость, и, встречая гневное выраженье лица при всяких, даже небольших, случаях, ты заключил,

Скачать:TXTPDF

дерзость. Впрочем, об экономии в своих делах, как они теперь ни худы, я не забочусь, уверенный, что они поправятся и что ни я, ни семейство мое не будут иметь нужды.