кисти. Он весь переселился в природу, и тайны ее, недоступные обыкновенному художнику, ему раскрываются и говорят внятно. Мне желалось бы очень, чтобы вы с ним познакомились и заставили его прожить у вас на вилле. Это было бы очень полезно для него и для вас. Прощайте! Целую ваши ручки и кланяюсь несколько раз от души княгине и князю. Глафире Ивановне также. Будьте здоровы!
Совершенно ваш
При первом удобном случае буду писать к вам.
М. П. ПОГОДИНУ
Август 15 н. ст. 1839. Мариенбад
Благодарю тебя много за твою записку из Егера. Слова ее утешительны. Мне было очень приятно ее читать. Благодарю. Еще недели на полторы остаюсь в Мариенбаде. Время настало ясное, дождей нет. Ничего особенного со мною не случилось. Слышу пустоту без тебя, но не грущу. Малороссийские песни со мною. Запасаюсь и тщусь сколько возможно надышаться стариной. Прощай, мой бесценный, и будь здоров! Равномерное желание посылаю и Елисавете Васильевне.
Бенардаки еще не получал ни письма, ни коляски. Он тебе кланяется.
Адрес: à monsieur
monsieur Michel de Pogodin, professeur à 1’université de Moscou
a Geneve (Poste restante).
С. П. ШЕВЫРЕВУ
Вена. 25 августа н. ст. 1839.
Я хотел писать к тебе с Погодиным и совершенно обестолковел в день его выезда; даже позабыл, что он должен ехать через Мюнхен. Я сегодня только, виноват, вчера приехал в Вену. Перед выездом моим из Мариенбада получил письмо от Погодина из Мюнхена, в котором он говорит о тебе и пересылке какой-то статуйки Фиезоле, о которой я ничего не знаю и которую ты перешлешь. Мне бы следовало сходить на почту и узнать, не написал ли и ты чего-нибудь ко мне, но не хочется потерять утра и хочется хотя два-три слова написать к тебе. Это желание сердца — хотя эти два, три слова вовсе пустые и не значат ничего, но в них нуждалось сердце. Я еще не видел тебя ни разу, после нашего ты. Ты теперь мне гораздо дороже и ближе, чем прежде, и мне жаль, что я не скоро буду видеться с тобою… Теперь о себе. Что я в Мариенбаде, ты это знал. Лучше ли мне или хуже, бог его знает. Это решит время. Говорят, следствия вод могут быть видимы только после. Но что главное и что, может быть, тебя заинтересует (ибо ты любишь меня, как и я люблю тебя), это — посещение, которое сделало мне вдохновение. Передо мною выясниваются и проходят поэтическим строем времена казачества, и если я ничего не сделаю из этого, то я буду большой дурак. Малороссийские ли песни, которые теперь у меня под рукою, навеяли их или на душу мою нашло само собою ясновидение прошедшего, только я чую много того, что ныне редко случается. Благослови!
Напиши мне, часто ли получаешь вести из Рима и что делает Софья Борисовна, каково ей понравилась жизнь во Фраскати, и от меня самый добрый и здравожелательный поклон. О Рим, Рим! мне кажется, пять лет я в тебе не был. Кроме Рима, нет Рима на свете, хотел было сказать — счастья и радости, да Рим больше, чем счастие и радость. Адресуй мне письмо в poste restante. Я еще, думаю, проживу в Вене, чтобы получить более чем одно письмо твое. Впрочем, пиши тогда, когда тебе захочется. Мне всегда казалось странно требовать непременно в известное время письма. Это для писем должностных, а для писем вольных, сердечных нет правила: они напишутся скорее и быстрее, чем думаешь, если только их требует сердце… На днях приедет к вам, если уже не приехал, Иноземцев, которому отдай, пожалуйста, это письмо.
М. И. ГОГОЛЬ
Вена. 1839, августа 28 н. ст.
Всё-таки я от вас не получаю писем. Я вам, кажется, адрес такой доставил, по которому нельзя и думать, чтобы письма могли меня не найти или до меня не дойти. Вот вам еще один адрес: лучше всего адресуйте в Москву на имя Погодина, который мне доставит их аккуратно и даже через курьера, что будет еще скорее и исправнее. Надписывайте на пакете вот каким образом: Его высокоблагородию Михаилу Петровичу Погодину, профессору императорского Московского университета, на Девичьем поле, в собственном доме для доставления Николаю Васильевичу Гоголю. К октябрю или ноябрю, может быть, я сам буду в Москву. Знаю, что делаю дурно, что мне рано еще возвращаться в Россию, что здоровье мое не укрепилось и что я испорчу этим всё, но что делать? Нужно ехать выкупать сестер из института и устроить, сколько можно лучше, их судьбу. Бог милостив, авось-либо удастся хорошо обделать это дело. Во всяком случае, нужно смотреть только на то, что истинно и существенно им полезно, и уметь жертвовать всем для их счастья. Но я не могу теперь много писать. Когда получу ваше письмо, которого ожидаю с нетерпением, тогда… Теперь прощайте. Целую ваши ручки и желаю вам быть здоровыми.
Ваш сын Н. Гоголь
А. В. и Е. В. ГОГОЛЬ
Право, на вас я сердит не в шутку, точно, истинно сердит. Зачем же вы не пишете? почему вы не пишете? Должно наконец сказать, что вы из всех сестриц, какие только есть на свете, самые негодные сестрицы и меня же потом укоряете, что я не пишу. А я больше пишу даже, нежели вы. Притом мне совсем другое дело: я могу, и не писавши к вам, любить вас, а вам никак нельзя доказать, что вы любите меня, не писавши. Притом же мне множество нужно писать писем и не к одним вам, а вам писать только к одному мне, стало быть, вам всегда есть время. Притом я старше, а вы моложе. Мне можно иногда и полениться, а вам никак нельзя. Итак, слушайте, ленивицы! прошу вас покорнейше писать ко мне, а если не напишете сейчас же по получении письма, то, право, не приеду к вашему выпуску. Вот вам адрес. По этому адресу никак ваше письмо не может пропасть:
Его высокоблагородию, Михаилу Петровичу Погодину, профессору императорского Московского университета. В Москве, в собственном доме на Девичьем поле, для передачи Николаю Васильевичу Гоголю.
Итак, понимаете? Вы отправите ваше письмо прямо в Москву на имя Погодина, а он уже будет знать, как и куда переслать мне, ибо я теперь не знаю, в каком городе и месте проживу долее, стало быть, и не могу вам означить моего адреса верно. Теперь покаместь я живу в Вене, где пробуду никак не дольше двух недель. Потом подберусь еще ближе к вам, а там, если бог даст и если мое здоровье поможет, вы увидите меня в Петербурге, но не раньше, как за месяц до вашего выпуска. Если же вы желаете моего приезда именно для моего приезда, то есть для меня самого, то я благодарю вас много, и больше со стороны вашей ничего мне не нужно за мои старания о вас и мысли. Если ж вы потому только желаете моего приезда, чтобы выбраться скорее из института, и потому, что мой приезд есть ничто иное для вас, как вестник вашего освобождения, то позвольте мне сказать вам, что я вас больше люблю, чем вы меня, и что ваша любовь ничто против моей чистой, бескорыстной любви, и что вам никогда не понять ни сердца, ни души моей, ни моих душевных движений.
Прощайте! Пишите! Обнимаю вас моею братскою любовью.
М. П. Б АЛАБИНОЙ
Вена. Сентября 5 н. ст. 1839.
Нет, больше не буду говорить ни слова о немцах. Боюсь, право, боюсь. Может быть, вы в эти три года, как я не имел удовольствия вас видеть, переменились совершенно. Ведь как бы то ни было вам теперь 18 лет. Я ничего не знаю, что могло случиться с вами в это время. Может быть, вы сделались теперь высокого росту, у вас явилась страшная сила в руках. Я же человек щедушный, худенькой и после разных минеральных вод сделался очень похожим на мумию или на Далее было: самого старого немецкого профессора с спущенным чулком на ножке, высохшей как зубочистка. Долго ли в таком случае до греха. Вы мне дадите кулака — и я пропал. Вы Далее начато: теперь в себе точно имеете много страшного. Я помню, когда еще вам было 14 и 15 лет, у вас вас зачеркнуто. любимою поговоркою было: «Я вас выброшу за окно». И потому, следуя правилам благоразумия, лучше поберечься и ни слова не говорить о немцах. Но знаете ли что? в сторону пустяки и шутки. Когда я прочел ваше письмо и свернул его, я поникнул головою, и сердцем моим овладело меланхолическое чувство. Я вспомнил мои прежние, мои прекрасные года, мою юность, мою невозвратимую юность и, мне стыдно признаться, я чуть не заплакал. Это было время свежести нрзб молодых сил и порыва чистого, как звук, произведенный верным смычком. Это были лета поэзии, в это время я любил немцев, не зная их, или может быть я смешивал немецкую ученость, немецкую философию и литературу с немцами. Как бы то ни было, но немецкая поэзия далеко уносила меня тогда в даль, и мне нравилось тогда ее совершенное отдаление от жизни и существенности. И я гораздо Далее было: более презрительней глядел тогда на всё обыкновенное и повседневное. Доныне я люблю тех немцев, которых создало тогда воображение мое. Но оставим это. Я не люблю, мне тяжело будить ржавеющие струны во глубине моего сердца. Скажу вам только, что тяжело очутиться стариком в лета еще принадлежащие юности. Ужасно Далее было: слышать найти в себе пепел вместо пламени и услышать бессилие Конец слова вырван. восторга. Соберите в кучу всех несчастливцев, выберите между ними несчастнее всех и этот несчастливец будет счастливцем в сравнении с тем, кому обрекла судьба подобное состояние. Из вашего письма (которое расшевелило во мне кое-что старого, за что вас благодарю) видно, что вы приняли то, что я сказал в частности о юге и севере, за решительное положение, что поэзия только на юге. Нет, на севере, может быть, еще более и чаще загоралась Далее было: поэзия, но нрзб слова поэту она. И для того, чьи силы молоды, и душа чувствует свежесть, для того север — разгул. Но вы простите прежние слова тому несчастному, чья душа, лишившись всего, что возвышает ее (ужасная утрата!), сохранила одну только печальную способность чувствовать это свое состояние. И вообразите теперь этого несчастливца, Далее было: всегда куда-то ступающего скитающегося под северным небом в