вынесет душа моя, хотя и не без боли и скорбных потрясений. Но мне тяжело, очень тяжело (говорю вам это истинно), когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, не только добрый, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее изложение чувств моих!
Н. Г.
На обороте: В. Г. Белинскому.
А. О. СМИРНОВОЙ
Франкфурт. Июня 20 н. ст. 1847
Я получил ваше маленькое, но очень милое письмецо от 22 мая. Благодарю вас очень, бесценный друг мой, что вы не позабыли уведомить меня о себе в это время, когда мои мысли были заняты вами и душа моя молилась, как могла, о вас. Бог милостив; я надеюсь, что он и без моих и без моих ничтожных бессильных и вялых молитв восстановит вас и что, вероятно, вы уже разрешились, по его милости, благополучно. От вашего братца, Аркадия Осиповича, я получил такое прекрасное и такое нужное письмо, что не знаю, как благодарить его. Он собрал в нем все толки, какие случилось ему слышать о моей книге, и прибавил в конце собственные свои. Я бы очень желал, чтобы вы упросили и другого вашего братца, Клементия Осиповича, сделать то же, то есть собрать все толки тех лиц, которых суждения случилось ему слышать, присоединивши к тому и портреты их самих, и присоединить в заключенье и свой собственный вывод как о книге моей, как о толках на мою книгу, так равно и людях, подымающих толки. Это бы у него вышло, без всякого сомнения, очень умно и, стало быть, мне нужно. Вы же никак не огорчайтесь всякими печатными статьями вроде Павлова, в которых, как вы пишете, слышна лакейская натура. Какова бы ни была натура того, который пишет (это его дело, и за это он даст ответ, а не я), но тем не менее мне нужно после всякой такой статьи осмотреться получше на самого себя и замотать, как говорится, многое себе на ус. И это уже совершенно мое дело, за это я дам ответ, а не кто другой. Я не знаю ни одной статьи, которая бы чему-нибудь меня не научила, так что, чем далее, тем более вижу истину слов: «Всё может нас учить, если только захочешь сам учиться». Я знаю только одного моего приятеля, очень почтенного во всех отношениях человека, от которого одного я ничему не научился. Этот приятель мой есть бедный Погодин. Всё, что ни говорил он обо мне и мне, всё было невпопад. Ни разу во всю жизнь свою не определил мне справедливо ни одного моего действия. Вы можете сами постигнуть, каково было положенье мое с этим человеком в те поры, когда я сердился на всякую напраслину, особливо особливо возводимую когда эта напраслина возводится на нас любящим нас человеком. А человек этот, точно, любил меня, но по-своему, вроде того медведя так что но от этой любви мне приходило до слез. Теперь, разумеется, всё это прошло. Я сам пришел в положение человека, могущего о себе слышать всё хладнокровно. Он, кажется, сам почувствовал, что я его не отталкиваю и что я хочу стать с ним в прямые отношения, но при всем том (изумительное дело!), как только заговорит он обо мне или о моей книге, по мере того, как он отыскивает в ней меня, — всё до последнего слова невпопад, так что Булгарин, Сенковский, Павлов и наконец все щелкоперы и наездники, которые налетают в еженедельных газетах налетают на мою книгу затем, чтобы порисоваться самому и показать, что и у него есть чем боднуть, словом — самый несправедливейший и бранчивый из них сказал мне что-нибудь нужного принять к сведенью, один он ничего, — кроме разве той истины, которою мне, без сомнения, следовало бы воспользоваться, а именно: уметь вынести полное исковерканье себя, смолчать всё, — принять на свой счет и не хотеть оправдаться. Я бы очень желал, чтобы вы познакомились с ним, расспросили бы его сами, каких он мыслей обо мне, не сердясь ни на что и руководствуясь изрядным запасом терпения. Оправдывать меня перед ним не нужно. Лучше всего, если бы его можно было возвести до христианского сознания, что он может ошибиться, что весьма трудно судить о таком человеке, который еще строится, но не состроился, и потому весь внутри, что здесь можно всякое действие принять ошибочно, истолковав его в другую сторону, что такого человека может понять разве один такой, который сам тоже строится. Словом, если бы могли его убедить хотя в справедливости этой мысли, то это было бы уже доброе дело. Положение подобных людей, точно, жалко. Как бы то ни было, но они должны страдать обо мне, если только меня любят. Они теперь точно малые дети, Они, как малые дети и у них бог весть что в голове: они, например, думают, что я имею необыкновенную страсть к знатным, знакомлюсь только с ними, что для меня незнатный человек, будь благороднейший и высоких добродетелей, нипочем; словом, такие вещи, что мне сделалось даже стыдно писать о себе, не только разуверять. Не позабудьте при этом, что Погодин, сверх того, еще истинный христианин, который очень расположен видеть собственные недостатки. Но он до такой степени позабывчив, что его что ему во всяком деле и действии нужно приводить ко Христу. Ставши лицом к самому Христу, он вдруг опомнится и увидит как следует вещь. На миг отнесешь от него образ Христа — он вдруг отдалится от справедливого воззрения на житейское дело. И думает уже обо всем вновь как Погодин, а не как христианин. Если вы будете когда-либо в Москве, не позабудьте также познакомиться с Шевыревым. Человек этот стоит на точке разумения, несравненно высшей, чем все другие в Москве, и в нем зреет много добра для России. Я вам также писал несколько о Вигеле в прежнем письме и просил вас не позабыть его также в ваш проезд. Я всегда о нем думал, что он умный и притом честный и благородный человек, в чем согласны были все знавшие его недостатки и грехи, все его недостатки и грехи но я никогда не думал, чтобы он так высоко чувствовал и умел понимать вещи, как увидел теперь из его письма, и мне стало очень грустно за его одиночество. Но прощайте. Будьте бодры духом! Не смущайтесь ничем и предоставьте всё богу, который так умно всё делает, как нам и во сне не может привидеться. Недуги ваши, верно, дело свое сделали: душа ваша стала, верно, еще лучше и колебалась затем, чтобы сделаться стать чрез то тверже и крепче, а от нее окрепнет и тело, которое зависит всё от состоянья души. Во мне тоже было несколько смущался и колебался дух, затем, чтобы стать покрепче: Далее начато: подобно недаром говорят, что деревья, шатаемые ветром, пускают глубже в землю корни. Зато теперь яснее передо мною путь мой, и никогда еще не хотелось мне так в Иерусалим, как теперь. Но прощайте до следующего письма. Адресуйте по-прежнему в Франкфурт.
Ваш весь Г.
Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ
Июнь 20 н. ст. 1847. Франкфурт
Благодарю вас, добрейший друг мой, за письма, которыми вы меня не оставляете. Ваши слова, что упреки, даваемые кому бы то ни было, должны сопровождаться любовью искренней к тому, кого попрекаешь, очень справедливы. Нужно слишком много любви, чтобы уметь сделать истинно полезным другому упрек наш. И притом какой любви! нежной, сострадательной, полной снисхожденья к бедной и слабой нашей природе, ничего не умеющей переносить, как нужно. Отныне постараюсь это иметь в виду неотлучно во всех сношеньях с кем бы то ни было, если придется в чем попрекнуть. Покуда же вижу, что больше всего приходится попрекать самого себя. И все эти упреки, которые посыпались на меня со всех сторон, — не без воли божией. Хотя и очень заболела от многого душа, и тяжела была эта эта душевная операция для моих еще очень щекотливых струн, но да будет благословенна мудрость божия, всё строящая! Мне очень нужно смотреть строго и во все глаза на себя. Если и нет многого из того, что мне приписуют, — всё нужно приостеречься, чтобы оно не вошло. Дух мой, который, признаюсь, по немощи моей, было уже немного поупал и поколебался, воздвигну лея вновь и как бы еще сильней стал. И верю я твердо, что бог не оставит того, кто молится, как бы ни слабы и ничтожны были его молитвы. С другой стороны меня радует то, что после этих тревог хочется сильней в Иерусалим, и сердце как бы говорит мне, что там найду искомое. Но да хранит вас бог! Не позабывайте меня; по-прежнему пишите и молитесь обо мне. Ваши молитвы теперь еще нужней, чем прежде. Не ради их ли укрепил меня бог и хранит? Адресуйте во Франкфурт-на-Майне.
На обороте: Moscou. Russie.
Надежде Николаевне Шереметьевой.
В Москве. На Воздвиженке. В доме графа Шереметьева.
А. П. ТОЛСТОМУ
Франкфурт. Июнь 22 н. ст. 1847
Ожидал, ожидал извещенья вашего о том, куды вы и как, и когда, и — по обыкновенью — вновь не дождался, а между тем истек уже почти месяц с тех пор, как мы с вами расстались, мой наидобрейший и наилюбезнейший Александр Петрович, которому хотел бы я от души вставить в уста наипрекраснейшие зубы, а в душу, которая, слава богу, и без того хороша, наижеланнейшее спокойствие и веселие. Но как быть! ничего нам не дается по тех пор, пока, отказавшись от собственных желаний, не благословим, сложа руки крестом, именно то самое состоянье, какое послал нам бог. Если б только мы отважились и решили это сделать, всё бы к нам пришло потом в награду. Но мы не верим в это, зато и дается нам в удел долгое томленье. Но авось бог вам помог уже. Во всяком случае, все-таки хоть строчку, мне бы не хотелось не дождаться здесь от вас извещенья верного о вашем маршруте, чтобы не разминуться как-нибудь, а этого я бы никак не хотел. Посылаю вам, между прочим, счет, по которому я заплатил за вас в Hôtel d’Angleterre (будто бы незаплаченный прежде). Вы, пожалуста, его берегите, не то вас как раз заставят заплатить еще раз. Здесь, как я заметил (да и вообще везде во всех как просвещенных, так и непросвещенных землях), это в обычае. До свиданья, прощайте. Графине душевный поклон.
Весь ваш Г.
Скурыдину передайте также поклон.
На обороте: Paris.
Son excellence monsieur