других произнесть ей окончательный суд только тот, кто имеет полный ум, способный обнимать все стороны дела и не влюбился еще сам ни в какую свою собственную мысль, потому что, как бы то ни было, несмотря на всё ребячество и незрелость этой книги, в ней видны следы взгляда, более полного, чем у тех, которые делают на нее замечания и критики, несмотря на то, что в авторе ее и нет тех знаний, какие могут быть по частям у всякого критика.
К чему вы также повторяете нелепости, которые вывели из моей книги недальнозоркие, что я отказываюсь в ней от звания писателя, переменяю призванье свое, направление и тому подобные пустяки? Книга моя есть законный и правильный ход моего образования внутреннего, нужного мне для того, чтобы стать писателем, не мелким и пустым, но почувствовавшим святость и своего звания, как и всех других званий, которые все должны быть святы. Выразилось всё это заносчиво, получило торжественный тон от мысли приближения к такой великой минуте, какова смерть. А дьявол, который надмевает всякого из нас самоуверенностью, раздул до чудовищности кое-какие места. Невоздержание заставило меня издать мою книгу. Видя, что еще не скоро я совладаю с моими «Мертвыми душами», и скорбя истинно о бесхарактерности направления и совершенной анархии в литературе, проводящей время в пустых спорах, я поспешил заговорить о тех вопросах, которые меня занимали и которые готовился развить или создать в живых образах и лицах. Опрометчивая, а по-вашему несчастная, книга вышла в свет. Она меня покрыла позором, по словам вашим. Она мне, точно, позор, но благодарю бога за этот позор, благодарю за то, что попустил он явиться ей в свет. Не увидел бы я без ней ни неряшества моего, ни самоослепления, ни многого того, чего не хочет видеть в себе человек; не изъяснилось бы без нее много того, что мне необходимо нужно знать для моих «Мертвых душ», и не узнал бы я ни в каком состоянии находится наше общество, ни какие образы, характеры, лица ему нужны, и что именно следует поэту-художнику избрать ныне в предмет творения своего.
Друг мой! не будьте и вы также самоуверенны в непреложности своих заключений. Повторяю вам вновь: по частям разбирая мою книгу, вы можете быть правы, но произнести так решительно окончательный суд моей книге, как вы произносите, это гордость в уме своем. Мне показалось даже, как бы в устах ваших раздались не ваши, а какие-то юношеские речи, как бы в этом месте вашего письма сказал, несколько понадеясь на себя, Константин Сергеевич, а не вы. В них отзывается такой смысл: «Твоя голова не здрава, а моя здрава; я вижу ясно вещь и потому могу судить о тебе». Друг мой, теперь такое время, что вряд ли у кого из нас здрава, как следует, голова. Глядеть на меня, как на блудного сына, и ожидать моего возвращения на путь истинный может только тот, кто сам стоит уже на этом истинном пути. А это один только бог ведает, кто из нас на каком именно месте стоит. Лучше всем нам иметь больше смирения и меньше уверенности в непреложной истине и верности своего взгляда. Что касается до меня, я буду от всех моих сил, сколько их есть во мне, молиться богу на тех самых местах, которые зрели его в образе Христа, чтобы простил мне за всё, на что подтолкнула меня моя самоуверенность, гордость и самоослепление.
За ваше гостеприимно-дружеское приглашение остановиться у вас во время приезда моего в Москву благодарю от души, но не воспользуюсь им только потому, что в рассуждении помещения своего гляжу просто на материальные удобства. Во всяком случае, у кого бы то ни остановился, вы этого никак не считайте знаком какого-нибудь предпочтения или чего другого, тому подобного. Притом, если бог благословит возврат мой в Россию, я в Москве не думаю пробыть долго. Мне хочется заглянуть в губернии: есть много вещей, которые для меня совершенная покуда загадка, и никто не может мне дать таких сведений, как бы я желал. Я вижу только то, что и все другие так же, как и я, не знают России.
Что касается до зимнего моего пребывания, то я еще не уверен, останусь ли на зиму в России. После моей последней тяжкой болезни во мне осталась такая зябкость, что даже Рим стал для меня холоден, и я должен был переехать в Неаполь. Последняя зима, проведенная мною в Москве, мне была очень тяжела и оставила грустное воспоминание. Натура моя сделалась несколько похожею на стариковскую, требующую юга: крови мало, и та движется медленно, а нервы в то же время так чувствительны, что малейшая северная мгла действует сильно, от морозного же дня у меня захватывает дух в груди. Вы говорите, что воздух родины подействует благотворно на мое здоровье, и сами надеетесь тоже себе возобновления сил. Друг мой, не позабудем того, что вы находитесь уже в тех летах, когда не возможен, совершенный возврат прежнего здоровья, а я, будучи слабым и болезненным от дня рождения моего и перешедши за лучшую половину жизни моей, не могу тоже быть тем, чем был прежде. Будем лучше просить бога о том, чтобы остальные дни наши помог нам провести в полном мире с совестью нашей, где бы ни случилось нам провесть их, и чтобы хоть чем-нибудь дал нам возможность загладить часть прежнего, искупя хоть чем-нибудь бесполезность и праздность нашей жизни.
Мне кажется, что, если бы вы стали диктовать кому-нибудь воспоминания прежней жизни вашей и встречи со всеми людьми, с которыми случилось вам встретиться, с верными описаниями характеров их, вы бы усладили много этим последние дни ваши, а между тем доставили бы детям своим много полезных в жизни уроков, а всем соотечественникам лучшее познание русского человека. Это не безделица и не маловажный подвиг в нынешнее время, когда так нужно нам узнать истинные начала нашей природы, которые покуда мы рассматриваем только в мужике, да и то плохо.
Но прощайте. Бог да хранит вас! Благодарю Ольгу Семеновну: мне кажется, что она обо мне молится. Это лучшая услуга, какую только на земле мы можем оказать своему брату.
Ваш Н. Г.
П. В. АННЕНКОВУ
Остенде. Августа 31 н. ст. 1847
Очень был рад вашему доброму письму. Прежде всего замечу вам, что вы ошиблись, принявши голос изнеможения и некоторой скорби, которая должна была слышаться в письме моем, за нечто похожее на отчаяние. Слава богу, отчаянью я не предавался даже и в минуты, несравненно более тяжкие. Я слишком уверен в том, что тот, кто распоряжается делами мира, им созданного, несравненно умнее всех нас и знает, что делать, а потому ни в каком случае упасть духом не могу без его воли. Но я изнемог. Это понятно: я человек. И не знаю, кто бы на моем) месте, как бы он крепок и силен ни был, избегнул скорби. Чтобы вам сделалось сколько-нибудь понятно мое положение, скажу вам, что в небольшое время последнее время прожитой мной жизни мне случилось сделать много тесных душевных прекрасных связей, основанных не на каких-нибудь расчетах житейских, но на познании души человеческой, связей, доставивших мне случай вкусить высшее наслаждение — любоваться красотой души, которая есть перл и жемчужина божьих творений, Я ловил все оттенки ее и движенья, разбросанные по частям во многих из тех людей, с которыми я встречался душевно. (Плод этого наблюдения вы, может быть, встретите в «Мертвых душах», если бог поможет как следует им написаться.) Не мудрено, что связи с людьми стали для меня очень чувствительны, и сердце мое, заключа более нежных оттенков в себе самом, стало чутко и способней любить людей вообще. А потому можете почувствовать сами, каково мне было получить вдруг множество писем, ударивших по многим таким струнам, которые и не существуют в другом человеке, увидеть вихорь недоразумений, обуявших всех и многих вовсе сбивши с толку, услышать упреки такие, которыми я бы не имел духу попрекнуть и наипрезреннейшего человека, и увидеть такое грубое незнанье души даже и у тех, которые имели сами нежную и добрую душу. Скорбь моя была велика, но вы, я думаю, не можете почувствовать этой скорби. Самолюбие, честолюбие не в тех грубых несколько грубых видах, в каких принимают их в свете, светские но в тех тонких оттенках, в каких они пребывали во мне, были потрясены и поражены сильно; но вы, я думаю, этих слов не поймете. Что же касается до публики и до суда общественного, то скажу вам откровенно, что, несмотря на небольшую почувствованную вначале неприятность, это не могло меня сильно поразить. Авторскому честолюбию давно уже нанесены были изрядные щелчки, и я сам даже давал их себе не мало, как вы это можете видеть из самой книги моей, где все-таки есть часть моей собственной душевной истории. Скажу вам даже, что в каком бы ни было виде осталось было лицо мое в глазах публики, хотя бы имя мое в оклеветанном виде достигнуло достигнуло бы потомства и осталось таковым до конца мира, меня теперь это не смущает, так я уверен, что судить меня будет тот, кто повелел быть и миру, и нам, и ведает мысли наши в их полноте, не сбиваясь темнотой выражений наших и неуменьем нашим определительно изъясняться. Скажу вам истинно и откровенно, что этот прием моей книге для меня в несколько раз лучше приема благосклонного, и если бы у меня спросили, не хочу ли я, чтобы всё это было сон, и если бы мне сказали, что всё это было сон и, пораженье моей книги было во сне, я бы не согласился. В изданьи моей книги я никак не раскаиваюсь и благодарю бога, ее допустившего. Без этой книги не пощупать бы мне ни самого себя, ни людей и не пополнить бы никогда всех тех сведений даже в психологическом отношении, которые мне необходимы для «Мертвых душ». И цель моего путешествия к святым местам теперь уже та, чтобы поблагодарить бога прежде всего за всё со мной случившееся. Вот вам чистая правда моего состоянья душевного. Напишите мне в отплату что-нибудь о себе; я бы очень хотел знать, что вас занимает в Париже в настоящую минуту и что именно вы приобрели в познании современных вещей. Нельзя, чтоб вы какой-нибудь стороны не изучили или не изглубили, или (как выражаются) не изглубили стало быть,