Голопупенков сын однако ж, не теряя времени, решился в ту же минуту осадить нового своего знакомого.
„Ну, Солопий, вот, как видишь, я и дочка твоя полюбили друг друга так, что хоть бы и на-веки жить вместе“.
„Что ж, Параска“ сказал Черевик, оборотившись и смеясь к своей дочери: „может, и в самом деле, чтобы уже, как говорят, вместе и того… чтоб и паслись на одной траве! Что? по рукам? А ну-ка, новобранный зять, давай могарычу!“ — и все трое очутились в известной ярмарочной ресторации — под яткою у жидовки, усеянною многочисленной флотилией сулей, бутылей, фляжек всех родов и возрастов. „Эх, хват! за это люблю!“ говорил Черевик, немного подгулявши и видя, как нареченный зять его налил кружку величиною с полкварты и, нимало не поморщившись, выпил до дна, хватив потом ее вдребезги. „Что скажешь, Параска? Какого я жениха тебе достал! Смотри, смотри: как он молодецки тянет пенную!..“ и, посмеиваясь и покачиваясь, побрел он с нею к своему возу, а наш парубок отправился по рядам с красными товарами, в которых находились купцы даже из Гадяча и Миргорода — двух знаменитых городов Полтавской губернии, — выглядывать получшую деревянную люльку в медной, щегольской оправе, цветистый по красному полю платок и шапку для свадебных подарков тестю и всем, кому следует.
IV
Хоть чоловикам не онее,
Да коли жинци, бачишь, тее,
Так треба угодыты…
Котляревский.
„Ну жинка! а я нашел жениха дочке!“
„Вот, как раз до того теперь, чтобы женихов отыскивать. Дурень, дурень! тебе, верно, и на роду написано остаться таким! Где ж таки ты видел, где ж таки ты слышал, чтобы добрый человек бегал теперь за женихами? Ты подумал бы лучше, как пшеницу с рук сбыть; хорош должен быть и жених там! Думаю, оборваннейший из всех голодрабцев“.
„Э, как бы не так, посмотрела бы ты, что там за парубок! Одна свитка больше стоит, чем твоя зеленая кофта и красные сапоги. А как сивуху важно дует… Чорт меня возьми вместе с тобою, если я видел на веку своем, чтобы парубок духом вытянул полкварты, не поморщившись“.
„Ну, так: ему если пьяница, да бродяга, так и его масти. Бьюсь об заклад, если это не тот самый сорванец, который увязался за нами на мосту. Жаль, что до сих пор он не попадется мне: я бы дала ему знать“.
„Что ж, Хивря, хоть бы и тот самый; чем же он сорванец?“
„Э! чем же он сорванец! Ах, ты безмозглая башка! слышишь! чем же он сорванец! Куда же ты запрятал дурацкие глаза свои, когда проезжали мы мельницы; ему хоть бы тут же, перед его запачканным в табачище носом, нанесли жинке его бесчестье, ему бы и нуждочки не было“.
„Всё однако же я не вижу в нем ничего худого; парень хоть куда! Только разве, что заклеил на миг образину твою навозом“.
„Эге! да ты, как я вижу, слова не дашь мне выговорить! А что это значит? Когда это бывало с тобою? Верно, успел уже хлебнуть, не продавши ничего…“
Тут Черевик наш заметил и сам, что разговорился чересчур, и закрыл в одно мгновение голову свою руками, предполагая без сомнения, что разгневанная сожительница не замедлит вцепиться в его волосы своими супружескими когтями. „Туда к чорту! Вот тебе и свадьба!“ думал он про себя, уклоняясь от сильно наступавшей супруги. „Придется отказать доброму человеку ни за что, ни про что. Господи, боже мой, за что такая напасть на нас, грешных! и так много всякой дряни на свете, а ты еще и жинок наплодил!“
V
Не хилися явороньку,
Ще ты зелененькій;
Не журыся козаченьку,
Ще ты молоденькій!
Малоросс. песня.
Рассеянно глядел парубок в белой свитке, сидя у своего воза, на глухо шумевший вокруг него народ. Усталое солнце уходило от мира, спокойно пропылав свой полдень и утро; и угасающий день пленительно и ярко румянился. Ослепительно блистали верхи белых шатров и яток, осененные каким-то едва приметным огненно-розовым светом. Стекла наваленных кучами оконниц горели; зеленые фляжки и чарки на столах у шинкарок превратились в огненные; горы дынь, арбузов и тыкв казались вылитыми из золота и темной меди. Говор приметно становился реже и глуше, и усталые языки перекупок, мужиков и цыган ленивее и медленнее поворачивались. Где-где начинал сверкать огонек, и благовонный пар от варившихся галушек разносился по утихавшим улицам. „О чем загорюнился, Грицько?“ вскричал высокий загоревший цыган, ударив по плечу нашего парубка. „Что ж, отдавай волы за двадцать!“
„Тебе бы всё волы, да волы. Вашему племени всё бы корысть только. Поддеть, да обмануть доброго человека“.
„Тьфу, дьявол! да тебя не на шутку забрало. Уж не с досады ли, что сам навязал себе невесту?“
„Нет, это не по-моему; я держу свое слово; что раз сделал, тому и навеки быть. А вот у хрыча Черевика нет совести, видно, и на пол-шеляга: сказал, да и назад… Ну, его и винить нечего, он пень, да и полно. Всё это штуки старой ведьмы, которую мы сегодня с хлопцами на мосту ругнули на все бока! Эх, если бы я был царем, или паном великим, я бы первый перевешал всех тех дурней, которые позволяют себя седлать бабам…“
„А спустишь волов за двадцать, если мы заставим Черевика отдать нам Параску?“
В недоумении посмотрел на него Грицько. В смуглых чертах цыгана было что-то злобное, язвительное, низкое и вместе высокомерное: человек, взглянувший на него, уже готов был сознаться, что в этой чудной душе кипят достоинства великие, но которым одна только награда есть на земле — виселица. Совершенно провалившийся между носом и острым подбородком рот, вечно осененный язвительною улыбкой, небольшие, но живые, как огонь, глаза и беспрестанно меняющиеся на лице молнии предприятий и умыслов, всё это как будто требовало особенного, такого же странного для себя костюма, какой именно был тогда на нем. Этот темнокоричневый кафтан, прикосновение к которому, казалось, превратило бы его в пыль; длинные, валившиеся по плечам охлопьями черные волосы; башмаки, надетые на босые, загорелые ноги, — всё это, казалось, приросло к нему и составляло его природу. „Не за двадцать, а за пятнадцать отдам, если не солжешь только!“ отвечал парубок, не сводя с него испытательных очей.
„За пятнадцать? ладно! Смотри же, не забывай: за пятнадцать! Вот тебе и синица в задаток!“
„Ну, а если солжешь?“
„Ладно! Ну, давай же по рукам!“
„Давай!“
VI
От бида, Роман иде, оттепер, як раз, надсадыть мени бебехив, да и вам, пане Хомо, не без лыха буде.
Из малоросс. комедии.
„Сюда, Афанасий Иванович! Вот тут плетень пониже, поднимайте ногу, да не бойтесь: дурень мой отправился на всю ночь с кумом под возы, чтоб москали на случай не подцепили чего“. Так грозная сожительница Черевика ласково ободряла трусливо лепившегося около забора поповича, который поднялся скоро на плетень и долго стоял в недоумении на нем, будто длинное страшное привидение, измеривая оком, куда бы лучше спрыгнуть, и наконец с шумом обрушился в бурьян.
„Вот беда! Не ушиблись ли вы, не сломили ли еще, боже оборони, шеи?“ лепетала заботливая Хивря.
„Тс! ничего, ничего, любезнейшая Хавронья Никифоровна!“ болезненно и шопотно произнес попович, подымаясь на ноги: „выключая только уязвления со стороны крапивы, сего змиеподобного злака, по выражению покойного отца протопопа“.
„Пойдемте же теперь в хату; там никого нет. А я думала было уже, Афанасий Иванович, что к вам болячка или соняшница пристала. Нет, да и нет. Каково же вы поживаете? Я слышала, что пан-отцу перепало теперь немало всякой всячины!“
„Сущая безделица, Хавронья Никифоровна; батюшка всего получил за весь пост мешков пятнадцать ярового, проса мешка четыре, кнышей с сотню, а кур, если сосчитать, то не будет и пятидесяти штук, яйца же большею частию протухлые. Но воистину сладостные приношения, сказать примерно, единственно от вас предстоит получить, Хавронья Никифоровна!“ продолжал попович, умильно поглядывая на нее и подсовываясь поближе.
„Вот вам и приношения, Афанасий Иванович!“ проговорила она, ставя на стол миски и жеманно застегивая свою, будто ненарочно расстегнувшуюся кофту: „варенички, галушечки пшеничные, пампушечки, товченички!“
„Бьюсь об заклад, если это сделано не хитрейшими руками из всего Евина рода!“ сказал попович, принимаясь за товченички и придвигая другою рукою варенички. „Однако ж, Хавронья Никифоровна, сердце мое жаждет от вас кушанья послаще всех пампушечек и галушечек“.
„Вот я уже и не знаю, какого вам еще кушанья хочется, Афанасий Иванович!“ отвечала дородная красавица, притворяясь непонимающею.
„Разумеется, любви вашей, несравненная Хавронья Никифоровна!“ шопотом произнес попович, держа в одной руке вареник, а другою обнимая широкий стан ее.
„Бог знает, что вы выдумываете, Афанасий Иванович!“ сказала Хивря, стыдливо потупив глаза свои. „Чего доброго! вы, пожалуй, затеете еще целоваться!“
„Насчет этого я вам скажу хоть бы и про себя“, продолжал попович: „в бытность мою, примерно сказать, еще в бурсе, вот, как теперь помню…“ Тут послышался на дворе лай и стук в ворота. Хивря поспешно выбежала и возвратилась вся побледневшая. „Ну, Афанасий Иванович! мы попались с вами; народу стучится куча, и мне почудился кумов голос…“ Вареник остановился в горле поповича… Глаза его выпялились, как будто какой-нибудь выходец с того света только что сделал ему перед сим визит свой. „Полезайте сюда!“ кричала испуганная Хивря, указывая на положенные под самым потолком на двух перекладинах доски, на которых была навалена разная домашняя рухлядь. Опасность придала духу нашему герою. Опамятовавшись немного, вскочил он на лежанку и полез оттуда осторожно на доски; а Хивря побежала без памяти к воротам, потому что стук повторялся в них с бо́льшею силою и нетерпением.
VII
Да тут чудасія, мосьпане!
Из малоросс. комедии.
На ярмарке случилось странное происшествие: всё наполнилось слухом, что где-то между товаром показалась красная свитка. Старухе, продававшей бублики, почудился сатана, в образине свиньи, который беспрестанно наклонялся над возами, как будто ища чего. Это быстро разнеслось по всем углам уже утихнувшего табора; и все считали преступлением не верить, несмотря на то, что продавица бубликов, которой подвижная лавка была рядом с яткою шинкарки, раскланивалась весь день без надобности и писала ногами совершенное подобие своего лакомого товара. К этому присоединились еще увеличенные вести о чуде, виденном волостным писарем в развалившемся сарае, так что к ночи все теснее жались друг к другу; спокойствие разрушилось, и страх мешал всякому сомкнуть глаза свои; а те, которые были не совсем храброго десятка и запаслись ночлегами в избах, убрались домой. К числу последних принадлежал и Черевик с кумом и дочкою, которые вместе с напросившимися к ним в хату гостьми произвели сильный стук, так перепугавший нашу Хиврю. Ку́ма уже немного поразобрало. Это можно было видеть из того, что он два раза проехал