моем плане в комнату для Машиньки; буфет также переменен, потому что из него в прежнем плане выход не в столовую, а в гостинную. (Задний фасад дому очень мил будет в натуре.) Зато[138] вместо буфета прежнего — теперь комнаты для ночлега приезжающих гостей, или если я приеду, то мне несравненно приятнее быть в одном доме с вами. Если же в девичей будет тесно рабочим, то могут переходить туда во время свободное от постою. Там и постоянно может производиться ткание ковра, или тому подобное.
Посылаю вам манишку для образца, которая тогда, по неблагоразумию Екима, бог знает где пролежала, вместо почты. Прошу вас покорнейше, маминька, сделать их мне около дюжины. Оне необходимо мне нужны более всего белья. Через день почти всегда я переменяю манишку: ужасно как скоро мараются. Прошу вас также, чтобы в ней всё было сделано совершенно так, как в образце[139]. Простите меня великодушно, маминька, что я так много вас утруждаю.
Я просил бы вас еще заготовить мне полдюжины рубашек и полдюжины исподнего белья, которого у меня ни одной штуки: но это может еще потерпеть до другого времени, а теперь прошу вас поспешить манишками, тем более, что, кроме посланной к вам манишки, у меня две только, из коих одна еще домашняя.
Гоголь М. И., 2 февраля 1830*
97. М. И. ГОГОЛЬ. <1830> С.-Петербург. Февраль 2.
Я получил письмо ваше, почтеннейшая маминька, пущенное вами 12 генваря. Слава богу! вы вне опасности. Я так был напуган, узнав от Андрея Андреевича, что вы вместе со всем нашим семейством очень больны, что отдохнул тогда только, когда прочел собственные ваши строки. Недели три назад, как я отправил к вам письмо с фасадом и планом дома, а я старался приспособить их так, чтобы сколько можно менее было издержек. Месяц назад я сам был нездоров, но теперь поправился, слава богу. Снова хожу каждый день в должность* и в силу, в силу перебиваюсь. Еще недавно взял у Андрея Андреевича 150 р. на обмундировку. Думал, что останется что-нибудь в присоединение к моему содержанию; напротив, еще должен прибавить. Жалованья получаю сущую безделицу*. Весь мой доход состоит в том, что иногда напишу или переведу какую-нибудь статейку для г. журналистов*, и потому вы не сердитесь, моя великодушная маминька, если я вас часто беспокою просьбою доставлять мне сведения о Малороссии, или что-либо подобное.[140] Это составляет мой хлеб. Я и теперь попрошу вас собрать несколько таковых сведений, если где-либо услышите забавный анекдот между мужиками в нашем селе, или в другом каком, или между помещиками. Сделайте милость, вписуйте для меня также нравы, обычаи, поверья. Да расспросите про старину хоть у Анны Матвеевны или Агафию Матв.<еевну>: какие платья были в их время у сотников, их жен, у тысячников, у них самих; какие материи были известны в их время, и всё с подробнейшею подробностью; какие анекдоты и истории случались в их время смешные, забавные, печальные, ужасные. Не пренебрегайте ничем, всё имеет для меня цену. В столице нельзя пропасть с голоду имеющему хотя скудный от бога талант. Одного только нужно опасаться здесь бедняку — заболеть. Тогда-то уже ему почти нет спасенья: источники его доходов прекращаются, издержки на лекарства и лекарей для него совершенно невозможны, и ему остается одно средство — умереть. Но этого со мною никогда не может случиться: здесь есть Арендт*, которого искусство и благородная душа чужды всякого интереса.
Часто наводит на меня тоску мысль, что, может быть, долго еще не удастся мне увидеться с вами. Как бы хотелось мне хотя на мгновение оторваться от душных стен столицы и подышать хотя на мгновение воздухом деревни! но неумолимая судьба истребляет даже надежду на то. Как подумаю о будущем лете, теперь даже томительная грусть залегает в душу. Вы помните, я думаю, как я всегда рвался в это время на вольный воздух, как для меня убийственны были стены даже маленького Нежина. Что же теперь должно происходить в это время, когда столица пуста и мертва, как могила, когда почти живой души не остается в обширных улицах, когда громады домов с вечно[141] раскаленными крышами одни только кидаются в глаза, и ни деревца, ни зелени, ни одного прохладного местечка[142], где бы можно было освежиться! Не мудрено, когда прошлый год со мною произошло такое странное, безрассудное явление; я был утопающий, хватившийся за первую попавшуюся ему ветку. Хотя бы на это время я был в состоянии нанять комнатку где-нибудь на даче, за городом; но там квартиры несравненно дороже, а при бедности моего состояния это почти невозможно.
Еще осмеливаюсь побеспокоить одною просьбою: ради бога, если будете иметь случай, собирайте все попадающиеся вам древние монеты и редкости, какие отыщутся в наших местах, стародавние старопечатные книги, другие какие-нибудь вещи, антики, а особливо стрелы, которые во множестве находимы были в Псле*. Я помню, их целыми горстями доставали. Сделайте милость, пришлите их. Я хочу прислужиться этим одному вельможе, страстному любителю отечественных древностей, от которого зависит улучшение моей участи. Нет ли в наших местах каких[143] записок, веденных предками какой-нибудь старинной фамилии, рукописей стародавних про времена гетманщины и прочего подобного? Простите меня великодушно, маминька, что я вас забрасываю просьбами и причиняю великое беспокойство.
Чтобы не было вам тягости, вы разделите свои поручения людям, на которых можете положиться в этом случае.
Дай бог, чтобы вы наконец пользовались благополучием, достойным вас, при каком желании и остаюсь ваш покорнейший и послушнейший сын
Николай Гоголь-Яновский.
P. S. Глубокое почтение и поклон дедушке Ивану Матвеевичу, бабушкам Марье Илиничне и Анне Матвеевне.
Целую заочно ручки милой тетиньки[144] Катерины Ивановны* и милую сестрицу, также и маленьких.
Я слышал про ужасные холода и морозы, свирепствующие в наших местах. Тем более это для меня странно, что здесь в С.-Петербурге всё это время довольно тепло. Турецкие посланники прибыли сюда благополучно и не нахвалятся учтивостью и ловкостью нашего садовника — форрейтора Павла*.
Гоголь М. И., 2 апреля 1830*
98. М. И. ГОГОЛЬ. 1830, апреля 2-го дня. С.-Петербург.
Извините меня великодушно, почтеннейшая маминька, что я так долго не писал к вам. Заботы и вечные беспокойства тягчат меня всеми неразлучными с ними неприятностями. Я не понимаю, как я до сих пор с ума не сошел. После бесконечных исканий мне удалось наконец сыскать место*, очень однако ж незавидное. Но что ж делать, важной протекции я не имел никакой, а мои покровители* водили меня до тех пор, пока не заставили меня усумниться в сбыточности их обещаний. Теперь моим местом я, можно сказать, обязан своим собственным трудам. И теперь, признаюсь, я в ужасном недоумении; сам не знаю, что начать, к чему обратиться, что делать мне. Часто приходит мне на мысль всё бросить и ехать из Петербурга; но в то же время вдруг представятся мне все выгоды по службе и по всему, чего я лишусь, удалившись отсюда. Взявши в сравнение свое место с местами, которые занимают другие, я тотчас вижу, что занимаемое мною есть еще не самое худшее, что многие, весьма даже многие захотели бы иметь его, что мне только стоит удвоить количество терпения, и я могу надеяться получить повышение. Но зато эти многие получают достаточное количество для своего содержания из дому, а мне должно жить одним жалованьем. Теперь посудите сами: сокративши все возможные издержки, выключая только самых необходимейших для продолжения жизни, никого никогда у себя не принимая, не выходя никогда почти ни на какие увеселения и спектакли, отказавшись от любимого моего развлечения — от театра, и за всем тем я никаким образом не могу издерживать менее 100 рублей в месяц: сумма, с которою бы никто из молодых людей не решился жить в Петербурге (в удостоверение чего прилагаю я расход моих денег за прошедший месяц, из него вы можете увидеть истину моих слов, увидеть, что умереннее меня вряд ли кто живет в Петербурге). Сюда я не включаю денег, следующих на платье, на сапоги, на шляпу, перчатки, шейные платки и тому подобное, чего наберется не менее, как на 500 рублей. Теперь вообразите: жалованья я не получаю и 500 рублей*[145]. Если присовокупить к сему и получаемое мною иногда от журналистов, то всего выйдет 600; шутка ли? Это мне выходит, и стает всё на одно только платье, сапоги, шляпу и вообще касающееся до одеяния. Где же теперь мне взять 100 рублей в месяц каждый на свое содержание? Занявшись же службой так как следует, я не в состоянии буду заниматься посторонними делами. Хорошо, что я еще имел всё это время такого редкого благодетеля, как Андрей Андреевич. До сих пор я жил одним его вспомоществованием. Доказательством моей бережливости служит то, что я еще до сих пор хожу в том самом платье, которое я сделал по приезде своем в Петербург из дому, и потому вы можете судить, что фрак мой, в котором я хожу повседневно, должен быть довольно ветх и истерся также не мало, между тем как до сих пор я не в состоянии был сделать нового, не только фрака, но даже теплого плаща, необходимого для зимы. Хорошо еще, я немного привык к морозу и отхватал всю зиму в летней шинели. Деньги, которые я выпрашивал у Андрея Андреевича, никогда не мог употребить на платье, потому что они все выходили на содержание, а много я просить не осмеливался, потому что заметил, что я становлюсь уже ему в тягость. Он мне несколько <раз> уже говорил, что помогает мне до того времени только, пока вы поправитесь немного состоянием, что у него есть семейство, что его дела также не всегда в хорошем состоянии. И вы не поверите, чего мне стоит теперь заикаться ему о своих нуждах. Теперь, в добавку, он располагает ехать в мае месяце совсем из Петербурга. Что мне делать в таком случае[146]? Вы бы не худо однако же сделали, почтеннейшая маминька, если бы написали к нему письмо, в котором бы выразили ему в самых живейших и трогательнейших словах свою благодарность и вместе сказали бы ему, что я в своих письмах к вам не могу нахвалиться его ласками и его благодеяниями, беспрестанно мне оказываемыми. Пусть по крайней мере не думает обо мне, что я неблагодарен. Теперь остается мне спросить вас, маминька: в состоянии ли вы выдавать мне[147] в месяц каждый по 100 рублей? Но, сделайте милость, говорите точную правду; если это будет не по состоянию вашему,