Лиза принялась ловить ложечкой в стакане и закричала вновь: Ах, это не Гоголь, это муха! И вы увидели, что это была, точно, муха и может быть в эту минуту сказали:[292] Ах, зачем эта муха, которая так надоедала мне, уже далеко от меня. Словом, что-нибудь верно случилось, иначе мне бы не было такого сильного желания писать к вам именно после чаю.[293] Вы мне[294] обыкновенно представляетесь сидящею в креслах, в ваших креслах. Но после чаю вы стоите возле меня живо, опершись на спинку стула, и как будто что-то говорите. Почти так, как, помните, один раз вы сказали или может даже подумали так, что сосед ваш вовсе не слыхал, а услышал я. Вы сидели у окна, ваши губы едва шевельнулись или почти не шевельнулись. Вы мне лучше и чаще представляетесь в эту минуту. Словом, хотя мне чай вреден, но я буду его пить чаще, чтобы иметь[295] подобные минуты.
Знаете ли, что это письмо пишется к вам из Вены? я мог бы сию минуту сходить в Poste restante и взять там ваше письмо и написать на него ответ, но я не хотел этого сделать для того, чтобы до завтра быть в сладкой уверенности, что там лежит точно ваше письмо ко мне. Если ж там нет его — боже! сколько злости прольется. Всем достанется: и немцам, и Вене, и шляпе, и перчаткам, и мостовой, и собственному носу, о чем, как кажется, было уже писано. И ни одному немцу, который будет сидеть со мною в дилижансе, не позволю выкурить ни одной сигары. Пусть он треснет, проклятый! Прощайте, целую ваши ручки.
Погодину М. П., май — июнь 1839*
115. М. П. ПОГОДИНУ. <Май — июнь? 1839. Рим.>
Получил и твою приписочку. Милый мой друг. Очень рад, что вам помещение пришлось по душе*. Елизавету Васильевну следовало бы, впрочем, пожурить немножко за то, что она захворала. Но я надеюсь, что это больше ничего как усталость после большой дороги; доктор здесь — отдых, и потому, поручая ему заботу, ожидаю с нетерпением описания и отчета вашего вояжу. Я теперь очень и слишком занят моим больным Вельегорским: сижу над ним ночи без сна и ловлю все его мановения. Есть святые услуги[296] дружбы, и я должен теперь их исполнить. Но удивительно: я не чувствую никакой усталости. Здоровье мое ничуть не сделалось хуже. Даже лицо мое не носит никаких знаков изнеможения, находят даже меня поправившимся. Сладки и грустны мои минуты нынешние*. Но я вечно благодарю бога, что во мне случилась эта надобность и что именно случился в это время я, а не лицо чуждое, неродное, неприятное для больного. Прощай, целую тебя. Будь здоров.
<Адрес:> Погодину.
116. М. И. ГОГОЛЬ. <Июнь 1839.> Рим.
Я получил не так давно ваше письмо, почтеннейшая маминька, на которое не мог отвечать раньше сего дня. Судя по его содержанию, я думаю, что оно должно было быть предшествуемо другим, которого я не получил, потому что вы говорите о каком-то молодом человеке, о котором я доселе не слышал и не могу знать о ком, и, наконец, о каких-то двоюродных сестрах ваших, проживающих у вас, о которых я тоже от вас прежде не слышал. Мне очень жаль, если ваше письмо пропало. Вы еще пишете, что дети боятся экзамена и письма их к вам наполнены опасениями и проч. и проч. Это совершенный вздор и вас не должно никак беспокоить. Это робость, свойственная всем в этом возрасте. После окончания экзамена они сами будут над ней смеяться. Вы пишете еще, что опасаетесь за старшую сестру насчет ее робости и что эта робость увеличилась от доставленных мною им знакомств. Как можно так несправедливо думать! Напротив, это одно средство, которое было причиною уменьшения их робости. Они, приехавши из деревни, были совершенные дикарки, от которых посторонний человек не мог добиться слова. Теперь по крайней мере они могут разинуть рот и произнести несколько удовлетворительных слов. Я им доставлял знакомства постепенно и притом такие, которые не заставляли их вовсе женироваться, но быть совершенно простыми и непринужденными, знакомства, которые могли им доставить пользу существенную, образовать их ум, и вместо всего этого… Можно ли так судить! Я вам очень благодарен, маминька, за ваши воспоминания обо мне и любовь вашу. Но я вас прошу не очень заботиться насчет приуготовления нужных по вашему мнению вещей. Мне решительно в этом роде ничего не нужно. Напрасно вы нашили мне рубашек. Я их без всякого сомнения не могу носить и не буду, потому что они сшиты не так, как я привык. Лучше обождать, покамест вы будете иметь на образец мою рубашку, на манер которой вы можете уже заказать мне сшить.
Во всяком случае не нахожу слов, как благодарить вас за ваши заботы. Что касается до времени моего приезда, то ничего наверно не могу вам сказать, всё это будет зависеть от моего здоровья и обстоятельств.[297] Впрочем, я постараюсь быть непременно к выпуску сестер в Петербурге, хотя заранее содрогаюсь от нашего жестокого климата, который решительно был признан гибельным докторами для моего здоровья. Больше ничего не имею вам теперь сказать. Прощайте до следующего письма. Для лучшего и исправнейшего получения писем адресуйте ваше письмо в Мариенбад, в Богемию, оттуда оно будет ко мне отправлено вернейшим образом.
Ваш любящий много сын.
Репниной В. Н., июнь 1839*
117. В. Н. РЕПНИНОЙ. Чивита Веккия или Чертавекия. <Июнь 1839.>
Благодарю вас за ваш «Счастливый путь!» Он верно будет счастлив, я в этом уверен. Помните, когда я ехал из Кастелламаре, и вы мне желали счастливого пути? Он был счастлив. Я исполнил тогда все, что должен был исполнить, обделал дела хорошо, безупречная совесть весело провожала возвратный путь мой в Италию. Я буду верно счастлив и теперь. Притом же ваша шапочка хранит главу мою.[298] Что вы будете счастливы, это говорит ваша прекрасная вилла Фальконьери. Как я жалею, что я вас не познакомил с моим большим приятелем, который теперь в Риме, Моллером*. Не удалось никак: он был нездоров тогда. Но нет нужды, он к вам явится, если только не поедет в Неаполь. Он дал по крайней мере мне слово. Вы его очень полюбите. Какая прекрасная, скромно благородная[299] душа и какой смелый сильный талант. Это решительно наш первый ныне художник, несмотря на то, что он не художник званием. Вы, я думаю, слышали его историю. Он сын нашего морского министра, но бросил все служебные выгоды, Петербург, смотры, парады и балы и променял саблю на кисть, и вы изумитесь его кисти. Он весь переселился в природу, и тайны ее, недоступные обыкновенному художнику, ему раскрываются и говорят внятно. Мне желалось бы очень, чтобы вы с ним познакомились и заставили его прожить у вас на вилле. Это было бы очень полезно для него и для вас. Прощайте! Целую ваши ручки и кланяюсь несколько раз от души княгине и князю. Глафире Иван<овне>* также. Будьте здоровы!
Совершенно ваш
При первом удобном случае буду писать к вам.
Погодину М. П., 15 августа 1839*
118. М. П. ПОГОДИНУ. Август 15 <н. ст. 1839>. Мариенбад.
Благодарю тебя много за твою записку из Егера. Слова ее утешительны. Мне было очень приятно ее читать. Благодарю. Еще недели на полторы остаюсь в Мариенбаде*. Время настало ясное, дождей нет. Ничего особенного со мною не случилось. Слышу пустоту без тебя, но не грущу. Малоросси<йские> песни со мною*. Запасаюсь и тщусь сколько возможно надышаться стариной. Прощай, мой бесценный, и будь здоров! Равномерное желание посылаю и Елис<авете> Васильевне*.
Бенардаки* еще не получал ни письма, ни коляски. Он тебе кланяется.
<Адрес:> à monsieur monsieur Michel de Pogodin, professeur à 1’université de Moscou à Génève (Poste restante).
Шевыреву С. П., 25 августа 1839*
119. С. П. ШЕВЫРЕВУ. Вена. 25 августа <н. ст. 1839.>
Я хотел писать к тебе с Погодиным и совершенно обестолковел в день его выезда; даже позабыл, что он должен ехать через Мюнхен. Я сегодня только, виноват, вчера приехал в Вену. Перед выездом моим из Мариенбада получил письмо от Погодина из Мюнхена*, в котором он говорит о тебе и пересылке какой-то статуйки Фиезоле*, о которой я ничего не знаю и которую ты перешлешь. Мне бы следовало сходить на почту и узнать, не написал ли и ты чего-нибудь ко мне, но не хочется потерять утра и хочется хотя два-три слова написать к тебе. Это желание сердца — хотя эти два, три слова вовсе пустые и не значат ничего, но в них нуждалось сердце. Я еще не видел тебя ни разу, после нашего ты. Ты теперь мне гораздо дороже и ближе, чем прежде, и мне жаль, что я не скоро буду видеться с тобою… Теперь о себе. Что я в Мариенбаде, ты это знал. Лучше ли мне или хуже, бог его знает. Это решит время. Говорят, следствия вод могут быть видимы только после. Но что главное и что, может быть, тебя заинтересует (ибо ты любишь меня, как и я люблю тебя), это — посещение, которое сделало мне вдохновение*. Передо мною выясниваются и проходят поэтическим строем времена казачества, и если я ничего не сделаю из этого, то я буду большой дурак. Малороссийские ли песни, которые теперь у меня под рукою, навеяли их или на душу мою нашло само собою ясновидение прошедшего, только я чую много того, что ныне редко случается. Благослови!
Напиши мне, часто ли получаешь вести из Рима и что делает Софья Борисовна, каково ей понравилась жизнь во Фраскати, и от меня самый добрый и здравожелательный поклон. О Рим, Рим! мне кажется, пять лет я в тебе не был. Кроме Рима, нет Рима на свете, хотел было сказать — счастья и радости, да Рим больше, чем счастие и радость. Адресуй мне письмо в poste restante. Я еще, думаю, проживу в Вене, чтобы получить более чем одно письмо твое. Впрочем, пиши тогда, когда тебе захочется. Мне всегда казалось странно требовать непременно в известное время письма. Это для писем должностных, а для писем вольных, сердечных нет правила: они напишутся скорее и быстрее, чем думаешь, если только их требует сердце…
На днях приедет к вам, если уже не приехал, Иноземцев*, которому отдай, пожалуйста, это письмо.
Гоголь М. И., 28 августа 1839*
120. М. И. ГОГОЛЬ. Вена. 1839, августа 28 <н. ст.>
Всё-таки я от вас не получаю писем. Я вам, кажется, адрес такой доставил,