Песках, в собственном доме, что на монастыре.
Смирновой А. О., 28 ноября н. ст. 1842*
97. А. О. СМИРНОВОЙ.
Рим. Ноября 29 <н. ст. 1842>.
Правда ли, что вы точно во Флоренции? Я хотел было ехать тотчас к вам, но меня удержал больной Языков, бывший на руках моих,[323] а главное я боялся разминуться с вами, не зная наверно вашего маршрута. Уведомите меня[324] двумя строками и как можно скорее: долго ли вы[325] будете[326] во Флоренции, и куда потом, и куда весной, и куда[327] летом? Всё это мне нужно знать.[328] Видеть вас — у меня душевная потребность. Не знаю, дойдет ли это письмо к вам: мне сказали сомнительно ваш адрес, но авось бог поможет.[329]
Любящий без памяти вашу душу[330]
Гоголь. Адрес мой:[331] Via Felice, № 126, 3 piano.
На обороте: a Firenza. Alla sua eccelenza illustrissima signora russa signora Smirnova. Firenze nel palazzo Corsi non lontano dalla palazzo Pitti.
Аксаковой О. С., около 29 ноября 1842*
98. О. С. АКСАКОВОЙ.
<Около 29 ноября 1842. Рим.>
Благодарю вас, добрый друг мой Ольга Семеновна, за прекрасное письмо ваше. В нем слышны все движения души вашей. Всегда в минуты ваших душевных движений пишите ко мне. Всё, что изольется из души вашей, останется святыней и тайной в душе моей. Слышите ли вы, что в последнем слове заключается упрек вам? Да, я люблю делать упреки тем, которых люблю: я просил вас, чтобы вы только вдвоем прочитали*; письмо мое, а письмо это читала вся ваша семья и кроме того вы даже дали списать с него для себя копию. Я знаю, вы любите отвечать обыкновенно, что в семье вашей нет тайны, и отчасти думаете, что такой просьбой моей водит отчасти маленький каприз. Но бог весть, может быть, иногда не вовсе ничтожная причина двигает капризом. Но дело уже сделано. Исполните же по крайней мере теперь мою просьбу. Просьба отсутствующего должна быть священна. Позабудьте вовсе письмо мое оное! Не читайте его, спрячьте на целые четыре года. Никто из вас пусть прежде не говорит о нем и не упоминает о нем во всё это время. Я так хочу, и больше ничего!
Еще просьба: не хвалите меня перед другими, по крайней мере, менее[332] сколько можно. Из письма вашего со страхом я увидел, что вы меня считаете чем-то вроде святости и совершенства. Ради бога, не думайте так, это грех. В моей душе есть точно стремление к этому, но вы слышите ли, какое страшное пространство между стремлением и достижением! Вот всё, что вы можете говорить другим: у него добрая душа и есть истинное желание быть лучше, чем он есть. Эти слова вы можете только сказать обо мне. И если услышите нападения на меня, никогда не отвергайте их. Нападения не могут быть без причины. Лучше прилежно выслушайте и передайте потом мне.
Прощайте! В минуты сильных ваших движений душевных всегда пишите ко мне. Если у вас родятся какие-нибудь упреки мне, смело их говорите. Упреков любящего человека всегда жаждало, как святыни, мое сердце.
На обороте: Ольге Семеновне.
Аксакову К. С., около 29 ноября н. ст. 1842*
99. К. С. АКСАКОВУ.
<Около 29 ноября н. ст. 1842. Рим.>
Благодарю вас, Конст<антин> Сергеевич, за ваше письмо и за вести о М<ертвых> д<ушах>. А за статью вашу* или критику не благодарю, потому что не получил ее.
Я бы хотел тоже прислужиться вам кое-какими услугами, но услуги мои будут черствы, и к тому же я знаю, что вы, любя меня, не любите однако ж слушать слов моих, если они касаются лично вас. Итак, оставя услуги и просьбы, я вам посылаю просто упрек! Я не прощу вам того, что вы охладили во мне любовь к Москве. Да, до нынешнего моего приезда в Москву я более любил ее, но вы умели сделать смешным самый святой предмет. Толкуя беспрестанно одно и то же, пристегивая сбоку припеку при всяком случае Москву, вы не чувствовали, как охлаждали самое святое чувство вместо того, чтобы живить его. Мне было горько, когда лилось через край ваше излишество и когда смеялись этому излишеству. Всякую мысль, повторяя ее двадцать раз,[333] можно сделать пошлою. Чувствуете ли вы страшную истину сих слов: Не приемли имени господа бога твоего всуе? Но вы горды, вы не хотите сознаться в своих проступках или, лучше, вы не видите их. Вы двадцать раз готовы уверять и повторять, что вы ничего не говорите лишнего, что вы беспристрастны, что вы ничем не увлекаетесь, что всё то чистая правда, что вы говорите. Вы твердо уверены, что уже стали на высшую точку разума, что не можете уже быть умнее. Не изумляйтесь, что разразилась над вами вдруг гроза такого упрека, а спросите лучше в глубине души вашей, имею ли я право сделать упрек вам. Обдумайте дело это, сообразите силу отношений и силу права этого. Войдите глубоко в себя и выслушайте сию мою душевную просьбу. Я теперь далеко от вас, слова мои теперь должны быть для вас священны: стряхните пустоту и праздность вашей жизни! Пред вами поприще великое, а вы дремлете за бабьей прялкой. Пред вами громада — русский язык! Наслажденье глубокое зовет вас, наслажденье погрузиться во всю неизмеримость его и изловить чудные законы его, в которых, как в великолепном созданьи мира, отразился предвечный отец и на котором должна загреметь вселенная хвалой ему. Как христианин первых времен, примитесь за работу вашу. Не мыслью работайте, работайте чисто фактически. Начните с первоначальных оснований. Перечитайте все грамматики, какие у нас вышли, перечитайте для того, чтобы увидать, какие страшные необработанные поля и пространства вокруг вас. Не читайте ничего, не делая тут же замечаний на всякое правило и на всякое слово, записывая тут же это замечанье ваше. Испишите дести и стопы бумаги, и ничего не делайте, не записывая. Не думайте о том, как записывать лучше[334] и не обделывайте ни фразы, ни мысли, бросайте всё как материал. Прочтите внимательно, слишком внимательно академический словарь. На всякое слово сделайте замечание тут же на бумаге. В душе вашей заключены законы общего. Но горе вам проповедовать их теперь, они будут только доступны тем, которые сами заключают их в душе своей и то не вполне. Вы должны их хранить до времени в душе, и только тогда, когда исследуете все уклоненья, исключенья, малейшие подробности и частности, тогда только можете явить общее во всей его колоссальности, можете явить его ясным и доступным всем. А без того все ваши мысли будут иметь[335] влияние только тогда, <когда> будут произнесены[336] вами изустно, сопровождаемые жаром и пылом вашей юности, и будут вялы, тощи, затеряются вовсе, если вы их изложите на бумаге.[337] Займитесь теперь совершенно стороною внутреннею русского языка в отношении к нему[338] самому, мимо отношений его к судьбе России и Москвы, как бы это ни заманчиво было и как бы ни хотелось разгуляться на этом поле. Исполните эту мою просьбу; это моя последняя просьба душевного, серьезного содержания. Больше я не буду вас просить ни о чем, что относится лично к вам, и никогда не потребую, чтобы вы давали важность словам моим.
Прощайте же! обдумайте и помолитесь богу![339]
На обороте: Константину Сергеевичу.
Шереметевой Н. Н., ноябрь 1842*
100. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ.
<Ноябрь 1842.>
Благодарю вас, добрый, великодушный друг мой Надежда Николаевна, за ваши письма. Я их часто перечитываю. В мои болезненные минуты, в минуты, когда падает дух мой, я всегда нахожу в них утешение и благодарю всякую минуту руку промысла за встречу мою с вами. Не забывайте же меня, молитесь обо мне, пишите ко мне. Еще одна душевная просьба. Ваша жизнь так прекрасна, она отдана вся благодеяниям, вы бываете часто свидетелем многих прекрасных движений человека: извещайте же меня обо всех христианских подвигах, высоких душевных подвигах, кем бы ни были они произведены. Рассказ о прекрасных движеньях нашего ближнего и брата вливает всегда чудную силу и бодрость в нашу душу и стремит ее новою, освеженною молитвою к богу. Вам кланяется знакомый вам Языков, Ник<олай> Мих<айлович>. Он до сих пор еще не может совершенно избавиться от своих недугов. Не забудьте также и его в своих молитвах: это прекрасная душа! Прощайте, обнимаю вас всею любовью души моей.
Неустановленному лицу, ноябрь 1842*
<Ноябрь 1842. Рим.>
Я пишу к вам — это потребность сердца. Мои слова должны теперь иметь силу, ибо я <от> вас отдален. Они подобны голосу из-за гроба, завещанью из гроба, и должны быть священны. [Иначе нет] любви. Но от отдаленья слово получает более силы. Ему больше верят, ибо чувствуют, что если произнесено, то, верно, была потребность душевная произнесть. Душа моя болела всякий раз, когда я глядел в это последнее пребыванье мое в Моск<ве> и читал в чертах лица вечное страданье ваше и ропот. Огорчаясь за вас, я пред вами молчал. Я не хотел произнесть, потому что чувства и слова вообще считаются в свете ничтожными, кем бы ни был произнесший, хотя бы они прямо исходили из глубины молящейся[340] и глубоко чувствующей <груди> и хотя бы произнесший имел полное право дать власть и силу словам. Когда я видел, как омрачался ваш характер, как реже и реже светлая веселость сквозила в словах ваших, душа моя болела сильно, как будто бы читала в чертах ваших, что вы желаете пасть вместо того, чтобы возвыситься над презренным бедствием и тем низким, ничтожным, которому дают люди безумное имя несчастия. Как будто есть в мире власть, которая может исторгнуть из груди нашей то, что дороже нам всего. Так![341] Разве могут хотя на время ничтожные текущие гадости жизни похитить у нас[342] силою это<го> прекрасного друга сердц<а>? Не<т>, мы должны стать выше.[343] Когда <я> глядел на вас, мне казалось часто, что вас не посещает молитва. Не та молитва, которую праздно лепечет ежедневно человек, но глубокая внутренняя молитва, молитва слез, та торжественная молитва, когда благодаришь за несчастия.[344] Прости<те>.
Щепкину М. С., 3 декабря н. ст. 1842*
102. М. С. ЩЕПКИНУ.
<3 декабря н. ст. 1842. Рим.>
Только что получил ваше письмо, Михал Семенович, писанное вами от 24 октября. Отвечать мне на него теперь нечего, потому что[345] <вы> уже знаете мои распоряжения; три дни тому назад я отправил к вам письмо, которое вы уже, без сомнения, получили. Не стыдно ли вам быть так неблагоразумну: вы хотите всё повесить на одном гвозде*, прося на пристяжку к Женитьбе новую, как вы называете, комедию Игроки. Во-первых, она не новая, потому что написана давно,