во-вторых, не комедия, а просто комическая сцена, а в-третьих, для вас даже там нет роли. И кто вас толкает непременно наполнить бенефис моими пиэсами? Как не подумать хотя сколько-нибудь о будущем, которое сидит у вас почти на самом носу, например, хоть бы о спектакле вашем по случаю исполнения вам двадцатилетней службы? Разве вы не чувствуете, что теперь вам стоит один только какой-нибудь клочок мой дать в свой бенефис, да пристегнуть две-три самые изношенные пиэсы, и театр уже будет набит битком? Понимаете ли вы это, понимаете ли вы, что имя мое в моде, что я сделался теперь модным человеком, до тех пор, покамест меня не сгонит с модного поприща какой-нибудь Боско*, Тальони*, а может быть, и новая немецкая опера* с машинами и немецкими певцами? Помните себе хорошенько, что уж от меня больше ничего не дождетесь. Я не могу и не буду писать ничего для театра. Итак, распорядитесь поумнее. Это я вам очень советую! Возьмите на первый раз из моих только Женитьбу и Утро делового человека. А на другой раз у вас остается вот что: Тяжба, в которой вы должны играть роль тяжущегося, Игроки и Лакейская, где вам предстоит Дворецкий, роль хотя и маленькая, но которой вы можете дать большее значение. Всё это вы можете перемешивать другими пиэсами, которые вам бог пошлет. Старайтесь только, чтобы пиэсы мои не следовали непосредственно одна за другою, но чтобы промежуток был занят чем-нибудь иным. Вот как я думаю и как бы, мне казалось, надлежало поступить сообразно с благоразумием, а впрочем, ваша воля. За письмо ваше все-таки много вас благодарю, потому что оно письмо от вас. А на театральную дирекцию не сетуйте, она дело свое хорошо делает: Москву потчевали уже всяким добром, почему ж не попотчевать ее немецкими певцами? Что же до того, что вам-де нет работы, это стыдно вам говорить. Разве вы позабыли, что есть старые заигранные, заброшенные пиэсы? Разве вы позабыли, что для актера нет старой роли, что он нов вечно? Теперь-то именно, в минуту, когда горько душе, теперь-то[346] вы должны показать в лицо свету, что такое актер. Переберите-ка в памяти вашей старый репертуар да взгляните свежими и нынешними очами, собравши в душу всю силу оскорбленного достоинства. Заманить же публику на старые пиэсы вам теперь легко, у вас есть приманка, именно мои клочки. Смешно думать, чтобы вы могли быть у кого-нибудь во власти. Дирекция все-таки правится публикою, а публикою правит актер. Вы помните, что публика почти то же, что застенчивая и неопытная кошка, которая до тех пор, пока ее, взявши за уши, не натолчешь мордою в соус и покамест этот соус не вымазал ей и нос<а> и губ,[347] она до тех пор не станет есть соуса, каких ни читай ей наставлений. Смешно думать, чтоб нельзя было наконец заставить ее войти глубже в искусство комического актера, искусство, такое сильное и так ярко говорящее всем в очи. Вам предстоит долг заставить, чтоб не для автора пиэсы и не для пиэсы, а для актера-автора ездили в театр. Вы спрашиваете в письме о костюмах. Но ведь клочки мои не из средних же веков; оденьте их прилично, сообразно, и чтобы ничего не было карикатурного — вот и всё! Но об этом в сторону![348] Позаботьтесь больше всего о хорошей постановке Ревизора! Слышите ли? я говорю вам это очень сурьезно! У вас, с позволенья вашего, ни в ком ни на копейку нет чутья! Да, если бы Живокини был крошку поумней, он бы у меня вымолил на бенефис себе Ревизора и ничего бы другого вместе с ним не давал, а объявил бы только, что будет Ревизор в новом виде, совершенно переделанный, с переменами, прибавленьями, новыми сценами, а роль Хлестакова будет играть сам бенефи<ци>[349] ант — да у него битком бы набилось наро<ду>[350] в театр. Вот же я вам говорю, и вы вспомните потом мое слово, что на возобновленного Ревизора гораздо будут ездить больше, чем на прежнего. И зарубите еще одно мое слово, что в этом году, именно в нынешнюю зиму, гораздо более разнюхают и почувствуют значение истинного комического актера. Еще вот вам слово: вы напрасно говорите в письме, что стареетесь, ваш талант не такого рода, чтобы стареться. Напротив, зрелые лета ваши только что отняли часть того жару, которого у вас было слишком много, который ослеплял ваши очи и мешал взглянуть вам ясно на вашу роль. Теперь вы стали в несколько раз выше того Щепкина, которого я видел прежде. У вас теперь есть то высокое спокойствие, которого прежде не было. Вы теперь можете царствовать в вашей роле, тогда как прежде вы всё еще как-то метались. Если вы этого не слышите и не замечаете сами, то поверьте же сколько-нибудь мне, согласясь, что я могу знать сколько-нибудь в этом толк. И еще вот вам слово: благодарите бога за всякие препятствия. Они необыкновенному человеку необходимы: вот тебе бревно под ноги — прыгай! А не то подумают, что у тебя куриный шаг и не могут вовсе растопыриться ноги! Увидите, что для вас настанет еще такое время, когда будут ездить в театр для того, чтобы не проронить ни одного слова, произнесенного вами, и когда будут взвешивать это слово. Итак, с богом за дело! Прощайте и будьте здоровы!
Обнимаю вас.
За репетициями хорошо смотрите и все-таки что-нибудь напишите мне о том, что первое скажется у вас на сердце.
На обороте: Moscou. Russie. Михаилу Семеновичу Щепкину. В Москве. В приходе Спаса на Песках, близ Каретного ряду, в собст<венном> доме, на монастыре.
Смирновой А. О., 17 декабря н. ст. 1842*
103. А. О. СМИРНОВОЙ.
<17 декабря н. ст. 1842. Рим.>
По разысканиям, сделанным почтовым чиновником, оказалось, что нет действительно писем в Poste restante и что они, должно быть, засели где-нибудь в другом месте. Об этом, к великому сожалению, я должен вас уведомить письменно, ибо поезд мой во Флоренцию вряд ли совершится. Вследствие полученных известий, относительно дел моих по части издания моих сочинений* в Петерб<урге>, я должен засесть на целые две недели за самую скучную работу, именно переделать многое, заплатать прорехи*, нанесенные цензурою, притом написать поскорее ответ на письма, которые жду со дня на день. Всё это должен сделать и отправить как можно скорее, а не то произойдет совершенная задержка и путаница. Это набросило на меня тень и сделало меня гадким, а до того я было просветлел душой от одной мысли вас увидеть. Ради бога, скажите, зачем вы не в Риме, а во Флоренции? Упросите себя ускорить приезд свой. Увидите, как этим себя самих обяжете. А обо мне я не говорю: вы должны сами чувствовать, что это светлый праздник для души моей.
На обороте: Firenze. Toscana. Alla sua eccelenza Ill
Неустановленному лицу, 1842*
<Вторая половина 1842.>
Я не отвечал вам скоро после получения вашего письма, потому что был сильно болен. Теперь едва оправляюсь <…>
Шереметевой Н. Н., 5 генваря 1843 / 24 декабря 1842*
105. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ.
Генваря 5 <1843>
Рим. Декабря 24 <1842>.
Я вам не могу выразить всей моей благодарности за ваше благодатное письмо от 21 октября. Скажу только, великодушный и добрый друг мой, что всякий раз благодарю небо за нашу встречу и что письмо это будет вечно неразлучно со мною. Аксаковы сказали вам не совсем справедливо. Я писал им в ответ* на их беспокойства, что долго меня не увидят и что мне предстоит такое длинное и, по мнению их, соединенное с такими опасностями путешествие. Я писал им в ответ на это, чтоб их несколько успокоить, что не нужно предаваться заранее беспокойствам, что путешествие мое предпримется еще не скоро и что нет причин думать, чтобы до того времени мы как-нибудь не увиделись; но я не писал ни слова о том, что я буду или имею желание быть в Москве. И признаюсь, что только чрез Иерусалим желаю я возвратиться в Россию, и сего желания не изменял. А что я не отправляюсь теперь в путь, то это не потому, чтобы считал себя до того недостойным. Такая мысль была бы вполне безумна, ибо человеку не только невозможно быть достойным вполне, но даже невозможно знать меру и степень своего достоинства. Но я потому не отправляюсь теперь в путь, что не приспело еще для этого время, мною же самим в глубине души моей определенное. Только по совершенном окончании труда моего могу я предпринять этот путь. Так мне сказало чувство души моей, так говорит мне внутренний голос, смысл и разум, его же милосердым всемогуществом мне внушенные. Окончание труда моего пред путешествием моим так необходимо мне, как необходима душевная исповедь пред святым причащением. Вот вам в немногих словах всё. Не думайте же, великодушный друг мой, чтобы вы меня не увидели, как вы упомянули в письме вашем. Если б вы вдвое были старее теперешнего, то и тогда вы не могли бы сказать этого. Всё от бога. Вы проводили меня за московскую заставу, вы, верно, и встретите меня у московской заставы. Так, по крайней мере, мне хочется верить, так мне сладко верить, и о том я воссылаю всегдашние мои молитвы.
Прощайте же и не оставляйте меня вашими молитвами и письмами.
Адрес мой: Roma, Via Felice, № 126, 3 piano.
Ваш Н. Гоголь.
Шереметевой Н. Н., 6/18 февраля 1843*
106. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ.
Февраля 6/18. Рим <1843>.
Я получил два письма ваши*: одно от 19 дек<абря> и другое от 6 января. Пишу к вам, как вы сами назначили — в Рузу. Я уже одно письмо писал к вам* в Рузу: в нем был ответ на ваши мысли о моем путешествии и благодарность за ваши сердечные слова и советы. Письма ваши мне так же сладки, как молитва в храме; и таково должно быть их действие, ибо вы писали их в минуту душевной молитвы, и мне кажется даже, что я слышу самые слезы ваши, порожденные молитвою. Я свеж и бодр. Часто душа моя так бывает тверда, что, кажется, никакие огорчения не в силах сокрушить меня. Да есть ли огорчения в свете? Мы их назвали огорчениями, тогда как они суть великие блага и глубокие счастия, ниспосылаемые человеку. Они хранители наши и спасители души нашей. Чем глубже взгляну на жизнь свою и на все