пробуждение. Нельзя даже ручаться в том, чтобы развратнейший, презреннейший и порочнейший из нас не сделался лучше и святее всех нас, хотя бы пробужденье случилось с ним за несколько дней до смерти. А потому, если вы[625] предадитесь безнадежности или же отчаянью насчет Алеши, то этот грех будет сильнее всех грехов. Но довольно. Я знаю, что мне следует поговорить с вами о многом и даже о вас самих. Во время говенья со мной случилось одно душевное явленье, имевшее прямо отношение к вам. Вот уже два раза вы входите ко мне во время моего говения. Помните ли в Риме, когда вы нечаянно попали в переднюю церкви, где собраны были все исповедывавшиеся, в числе которых был я, и когда подошел я к вам просить по христианскому обычаю прощения, а вы в ответ на то благословили меня? Это было сделано хладнокровно и в шутку, но я заставил вас[626] во второй раз благословить меня таким же самым образом и внутренно молился, чтоб эти благословенья обратились в истинные и чтоб вам случилось два раза в жизни благословить меня истинно. Теперь во время говенья моего в Дармштадте… но об этом мне не следует говорить. Впрочем, дело не о каких-либо видимых символах, а о внутренних душевных явлениях. В душе моей загорелось сильное желанье знать о вас, это не бывает даром. Я послал запрос о вас к Александре Осиповне в Париж. Ради бога, напишите мне хотя в немногих словах о душевном состоянии как Алеши, так и о вашем собственном. Это мне очень нужно.
Весь ваш, без всяких светских условий, кроме одних душевных
Жуковский теперь утверждается во Франкфурте и я с ним. Как бы было хорошо, если бы вы приехали сюда на два или на три месяца вместе с Алешей. Прожить нам всем вместе будет теперь слишком нужно. Душевный голос говорит мне, что мне удастся вам сделать какую-то услугу. Письмо адресуйте во Франкфурт на имя Жуковского. Его еще нет, но через две недели он переезжает.
Смирновой А. О., 20 апреля н. ст. 1844*
182. А. О. СМИРНОВОЙ.
Франкфурт. Апреля 20 <н. ст. 1844>.
Вчера получил письмо ваше и спешу отвечать. Письмо ваше писано в прекрасном движении оказать истинную помощь, но вы не взвесили весьма многого из того, что содержится в письме вашем. Вы требуете от меня того, что один только святой или, справедливее, сам бог только может исполнить. Именно вы требуете, чтобы я, не заглянувши прежде моими собственными глазами в душу другого, отвечал бы на все вопросы его души. Вы хотите, чтобы я написал Перовскому письмо*, послужившее бы ответом прямо на его душевную тревогу. Я, точно, могу сказать многое полезное душе, но только тогда, когда душа эта будет предо мною открыта вся, до последних и малейших ее изгибов; а без того я, просто, глуп и как в лесу. Иногда сокрытие одного, повидимому ничтожного, обстоятельства может ввести в заблуждение и всё дело может показать в другом виде. Если я вам могу теперь сказать что-нибудь полезное, это совсем другое дело. Вы вспомните, что для этого нужен был почти год приуготовительного занятия, что мы прочли весьма многое, что заставляет обнаруживаться душу; вспомните, что мы еще очень, очень недавно отыскали язык, на котором можем сколько-нибудь понимать друг друга; вспомните также, что мне нужно было много терпенья, чтобы достигнуть даже того, чтобы стать именно в этих отношениях, в каких мы находимся с вами, потому что вы на всяком шагу противопоставляли мне беспрерывные препятствия к тому, и на вопрос, относившийся сколько-нибудь до ваших сокровенных душевных обстоятельств и всех событий, с ними связанных, отвечали почти всегда словами: «Зачем вам знать это? Вам этого не нужно знать!» (И после того NB очень невинно хотели от меня, чтобы я угадывал прямо вашу душу и прибирал вам при случае те лекарства, которые вам нужны.) Часто мы считаем великим подвигом откровенности и доверия, когда покажем наконец врачу ту рану, которую нужно лечить; а от каких именно случаев произошла самая рана, какие были тесно сопряженные обстоятельства, когда, в какое именно время началось зло, всё это считаем вовсе не нужным знать врачу, пусть лучше он сам присочинит и дополнит своим воображеньем. Но оттуда и ложь, и все неуспехи наши, что мы присочиняем и дополняем своим воображеньем. Исследованье слишком точное нужно во всяком душевном деле. Что ни человек, то и разная природа, что ни душа, то и разная степень ее развития, а потому и разные струны, ее двигающие. Нет и двух человек, одаренных одними и теми же способностями, а потому и дороги к ним не одни и те же и почти ко всякому розные. Потому-то и повелено нам нежное снисхождение к брату, т. е. повелено снизойти прежде к его природе любовью и с участием рассмотреть всё, что у него болит, и вовсе не полагаться на голос гордости нашей, говорящей нам, что мы уже совершенно его знаем. Нет, до тех пор, пока одним путем божественной любви, а не чем-либо другим, не взойдешь, как нежнейший брат, в душу своего брата, пока не узнаешь ее, как свою собственную, пока не почувствуешь, что находишься сам в этой душе, как бы в родном и собственном своем теле, до тех пор будет бессильна наша душевная помощь или далеко не выполнит того, что должна выполнить. Итак, я думал по всей справедливости, что ваше письмо к Перовскому будет иметь на него гораздо больше действия, чем мое. Вы несравненно более знаете его природу, качества души его и все те мелкие излучины и оттенки ее, которые обнаруживаются беспрестанно в чистосердечных и искренних разговорах. А я даже никогда не имел с ним и разговора долгого и по чему-нибудь дельного и серьезного. А вы сами можете чувствовать, что тут, в этом деле, нужно не какое-нибудь краснобайное письмо, а глубоко душевное, а в моих руках нет даже и данных к такому письму, я даже и права не имею писать. Если бы я просидел даже несколько дней над сочинением такого письма, ломая голову и изощряя весь свой разум, и тогда мое письмо было бы глупее вашего, хотя бы ваше было написано без всякого обдумывания и в первом движеньи сердечном. Потому именно, что в нем слышится уже знакомый, уже братский,[627] уже доступный его душе голос, и потому всякое слово его действовать будет целительно на него.
Перовскому я буду полезен после. Я послал[628] к нему теперь самое коротенькое письмо (которого экземпляр черновой прилагаю вам). Это больше вызов на письмо. Если он напишет мне сколько-нибудь откровенное письмо, я уже буду знать тогда, против чего и как поступить, и бог верно вразумит меня на всё хорошее, но действовать теперь,[629] не опираясь ни на что, именно значит плыть без воды. Об Алеше я пишу вовсе не потому, чтобы употребить это тонким и хитрым предлогом письма, но потому, что я об этом уже давно хотел писать, это знает и Аркадий Осипович*. Намекаю я на обстоятельство, случившееся во время говенья, потому, что в этом, точно, есть что-то изумительное. Упомянул я о Павском*, потому что это может быть для него полезно. Наконец намекнул на душевный голос, говорящий мне, что я буду ему полезен, потому что точно чувствую его в себе и уверен, что это будет и в таком виде, как угодно[630] богу. Вот и всё! А там, что бог даст. Вы напишите ему, что я писал к вам и делал запрос о нем[631] по поводу какого-то душевного события, желая знать о настоящем его[632] положении душевном, что вы мне написали в одних общих и неясных фразах, как оно отчасти и в самом деле так, и сказали мне, что он теперь истинный христианин. Посоветуйте ему также переговорить кой о чем со мной, опираясь на том, что я много читал и даже[633] не так, как читается вообще, а часто с толком, что и точно так. Мне казалось бы, что ему не худо было б<ы> проездиться за границу. Ваша боязнь насчет могущего быть с ним отчаяния напрасна: куда взошел уже бог, там нет места отчаянию. Вы напрасно сравниваете нынешнее его положение с положением в Оренбурге: эти два состояния души так далеки друг от друга, как земля от неба. Донесение Николая Миха<й>ловича* должно принять в буквальном смысле, как оно и есть. Взгляд его есть взгляд всякого светского человека, в самую душу не заглядывающего. Весьма натурально, что они принимают за сильную тоску одно[634] желание избежать встречи, что очень[635] естественно в таком состоянии. Перемена, случившаяся с Перовским, есть действие божие, но, признаюсь, я всегда ожидал сего в душе, да и нет никакой причины думать, чтобы добрая и прекрасная душа не делалась еще добрее и прекраснее. Но случаются в нынешние времена события еще изумительнее, непрекрасные души подвигаются и делаются прекрасными, почти бесчувственные потрясаются. Я получил скоро после говенья моего с разных сторон письма, все исполненные свидетельств любви божией. Вот почему я вам написал в прежнем письме: Велика и беспредельна к нам любовь божия, не в силах будучи ничего сказать другого.
Благодарю вас за знак доверенности душевной, выраженной уже два раза в словах: Если сбудется что-то, тогда вы мне скажете какую-то мысль. Но если это ваша душевная тайна, зачем же вы ее полуоткрываете? Смотрите, чтоб в это не закралось не одно только желание сказать близкой душе, что у вас есть тайна, а какое-нибудь тщеславие сказать по исполнении: Смотрите, какая я пророчица, или отгадчица, или как стою на своем слове. Если ваше намерение есть точно внушение божие, то незачем и выражаться такими словами: если или когда исполнится, оно прямо исполнится, и разница только в том, что исполнится не в том тесном и буквальном смысле, в каком мы часто его замышляем, но в обширном и глубоком смысле, превосходящем в несколько раз все наши ожидания, если разумеется мы сами не ленясь будем работать[636] всеми данными нам на то способностями. Еще вам одно маленькое замечание, а если хотите, и упрек вместе. Вы мне часто под большим секретом и тайной объявляли такие вещи, которые сообщали потом первому болтуну, или просто светскому человеку, если только он умел вас заставить проговориться или даже приятно занять вас. Это вам еще только передовой и легонький упрек, и потому вы им не смущайтесь, но