обливаясь слезами, всякому уголку святой земли, может рассказать тебе более всего того, что тебе нужно. Мое путешествие в Палестину точно было совершено мною затем, чтобы узнать лично и как бы узреть собственными глазами, как велика черствость моего сердца. Друг, велика эта черствость! Я удостоился провести ночь у гроба спасителя, я удостоился приобщиться от святых тайн, стоявших на самом гробе вместо алтаря,— и при всем том я не стал лучшим, тогда как всё земное должно бы во мне сгореть и остаться одно небесное. Что могут доставить тебе мои сонные впечатления?* Видел я как во сне эту землю. Подымаясь с ночлега до восхожденья солнца, садились мы на мулов и лошадей в сопровожденьи и пеших и конных провожатых; гусем шел длинный поезд через малую пустыню по мокрому берегу[352] или дну моря, так что[353] с одной стороны море обмывало плоскими волнами лошадиные[354] копыта,[355] а с другой стороны тянулись пески или беловатые плиты начинавшихся возвышений, изредка поросшие приземистым кустарником; в полдень колодец, выложенное плитами водохранилище,[356] осененное двумя-тремя оливами или сикоморами. Здесь привал на полчаса и снова в путь, пока не покажется на вечернем горизонте, уже не синем, но медном от заходящего солнца, пять-шесть пальм и вместе с ними прорезающийся сквозь радужную мглу городок, картинный издали и бедный вблизи, какой-нибудь Сидон или Тир. И этакий путь до самого Иерусалима. Как сквозь сон, видится мне самый Иерусалим с Элеонской горы, — одно место, где он кажется[357] обширным и великолепным: поднимаясь вместе с горою, как бы на приподнятой доске, он выказывается весь, малые дома кажутся большими, небольшие выбеленные выпуклости на их плоских крышах кажутся бесчисленными куполами, которые, отделяясь резко своей белизной от необыкновенно синего неба, представляют вместе с остриями минаретов какой-то играющий вид. Помню, что на этой Элеонской горе видел я след ноги вознесшегося, чудесно вдавленный в твердом камне, как бы в мягком воске, так что видна малейшая выпуклость и впадина необыкновенно правильной пяты.[358] Еще помню вид, открывшийся мне вдруг* посреди однообразных серых возвышений,[359] когда, выехав из Иерусалима и видя перед собою всё холмы да холмы, я[360] уже не ждал ничего[361] — вдруг с одного холма, вдали, в голубом свете, огромным полукружьем предстали горы. Странные горы: они были похожи на бока или карнизы огромного, высунувшего<ся> углом блюда. Дно этого блюда было Мертвое море. Бока его были голубовато-красноватого цвета, дно голубовато-зеленоватого. Никогда не видал я таких странных гор. Без пик и остроконечий, они сливались верьхами в одну ровную линию, составляя повсюду ровной высоты исполинский берег[362] над морем. По ним не было приметно[363] ни отлогостей, ни горных склонов; все они как бы состояли из бесчисленного числа граней, отливавших разными оттенками сквозь общий мглистый голубовато-красноватый цвет. Это вулканическое произведение — нагроможденный вал бесплодных каменьев[364] — сияло издали красотой несказанной. Никаких других видов, особенно поразивших, не вынесла сонная душа. Где-то в Самарии сорвал полевой цветок, где-то в Галилее другой; в Назарете, застигнутый дождем, просидел два дни, позабыв, что сижу в Назарете, точно как бы это случилось в России, на станции. Повсюду и на всем видел я только признаки явные того, что все эти ныне обнаженные страны, и преимущественно Иудея (ныне всех бесплоднейшая), были действительно землей млека и меда. По всем горам высечены уступы — следы[365] некогда бывших виноградников,[366] и теперь даже стоит только бросить одну горсть земли на эти обнаженные каменья, чтобы показались на ней вдруг сотни растений и цветов: столько влажности, необходимой для прозябенья, заключено в этих бесплодных каменьях! Но никто из нынешних жителей ничего не заводит, считая себя кочевыми, преходящими, только на время скитающимися в сей пораженной богом стране. Только в Яффе небольшое количество дерев[367] ломится от тягости[368] плодов, поражая красотой своего роста.
Друг, сообразил ли ты, чего просишь, прося от меня картин и впечатлений для той повести, которая должна быть вместе[369] и внутренней[370] историей твоей собственной души? Нет, все эти святые места уже должны быть в твоей душе. Соверши же, помолясь жаркой молитвой, это внутреннее путешествие — и все святые окрестности восстанут пред тобою в том свете и колорите, в каком они должны восстать. Какую великолепную окрестность поднимает вокруг себя всякое слово в евангелии! Как беден перед этим неизмеримым кругозором,[371] открывающимся живой душе, тот узкий кругозор, который озирается[372] мертвыми очами ученого исследователя! Не вознегодуй же на меня, если ничего больше не сумел тебе сказать, кроме этой малой толики.[373] Мне кажется, если бы ты сделал то же с библией, что с евангелием, то есть всякий день переводил бы из нее по главе, то святая земля неминуемо бы предстала бы тебе благословенной богом и украшенной именно так, как была древле.
Шевыреву я передал и твой поклон и твою просьбу. Теперь он загроможден делами по университету, которых навалили на него кучу. Но «Одиссеей» он займется непременно, как только сколько-нибудь удосужится. Тем более, что это занятье его много занимает. Что же мне написать тебе об «Одиссее»? Сказавши в первом письме, что много есть в России людей, тебе особенно за нее благодарных, и что она совершенство, я сказал всё. Да и что сказать о труде, в котором все части приведены в такую стройность и согласие? Если бы что-нибудь выступало сильней другого или было обработано лучше или же отстало, тогда бы нашлись речи. А теперь вся оценка[374] сливается в одно слово: прекрасно! Притом, если даже и хвалить[375] картины, то похвалы все достанутся Гомеру, а не тебе. Переводчик поступил так, что его не видишь: он превратился в такое прозрачное стекло, что кажется, как бы нет стекла. Во II томе[376] «Одиссеи» это еще более поразительно, чем в первом. Но прощай. Да поможет тебе тот, кто один только может быть вдохновителем в труде твоем! Обнимаю тебя всею мыслью, крепко. Бог в помощь!
Обними за меня всё близкое твоему сердцу. Мой адрес: на Никитском бульваре в доме Талызина.
Максимович просит убедительно стихов для альманаха «Киевлянин»*. Хоть двух строчек.
Черновая редакция окончания письма к Жуковскому В. А., 28 февраля 1850*
ЧЕРНОВАЯ РЕДАКЦИЯ ОКОНЧАНИЯ ПИСЬМА № 148 К В. А. ЖУКОВСКОМУ.
Сделай с библи<ей> то же, что с евангели<ем>: всякое утро переводи по главе, и древняя Палестина, верно, предстанет тебе, как живая, еще прежде, чем доберешься до половины библии.
Друг, не гневайся, если[377] сказанного мною для тебя мало.[378] Я хотел сказать много — видит бог! Я хотел бы[379] подать тебе братски руку и быть тебе хоть на полпути вожатым.[380] Но вижу, что вожатый один и что к нему прямо нужно обратить<ся>. Он же и приведет.
Обнимаю тебя всею душою и всех милых твоему сердцу обнимаю также. Не забывай меня. И<...>
Ничего[381] о II части «Одиссеи»,[382] право, не знаю, что сказать тебе,[383] сказавши в первом письме, что за нее благодарят все, у кого еще бьется эстетическое чувство. Я всё сказал[384] о труде, который есть совершенство и <в котором> всё приведено в согласие и стройность.[385] Ничего не говорят.[386] Прекрасно, да и только! Если бы одна какая-нибудь часть выступала сильнее другой и была обработана лучше, чем третья,[387] перед друг<ой>, тогда бы еще другое дело. Но когда всё обработано с равной любовью,[388] когда и то, и другое, и третье хоро<шо>, что тут говорить?[389] Все похвалы обращаются[390] к Гомеру. Переводчик поступил так, что его не видишь.[391] Он превратился в такое прозрачное стекло, что кажется нет стекла.[392] Во II томе видно это еще ощутительнее, чем[393] в первом. Это ты знаешь и сам.
Всею душой и мыслью обнимаю тебя. Да поможет тебе творец всего прекра<сного> в душах наших!
Константиновскому М. А., 28 февраля 1850*
149. М. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ. 28 февраля <1850>. Москва.
Как вы доехали? Как нашли всё по приезде вашем во Ржев? О вас нет никаких известий, и граф Александр Петрович, и я, и все ваши вам близкие о вас беспокоятся. Дайте нам о себе одну только строчку. Я между тем, по желанью вашему, обратился к Шереметьевой* с просьбою о девочке вашей. Она была так добра, что поехала тот же час хлопотать, и привезла ответ благоприятный: ее можно поместить, привезя ее в дом Шереметьева к Варваре Сергеевне Шереметьевой*. Впрочем, вот записочка от нее самой; ее здесь же прилагаю. Уведомьте, пришлась ли по вкусу вашему сыну «Всеобщая история»* и не нужно ли вам еще каких книг? Прощайте, добрейший, близкий сердцу моему Матвей Александрович. Не позабывайте меня грешного в молитвах ваших.
Вам весь ваш признательный
Николай Гоголь.
Соллогубу В. А., 10 февраля 1849 или 2 марта 1850*
150. В. А. СОЛЛОГУБУ. <Четверг, 10 февраля 1849 или 2 марта 1850. Москва.>
Завтра, т. е. в пятницу, около 5 часов, гр<аф> Толстой ждет вас к блинам. А с ним вместе и я.
Н. Гоголь. На обороте: Его сиятельству графу В<ладимир>у Александрови<чу> <Солло>губу.[394]
Шереметевой Н. Н., после 11 марта 1849 или 1850*
151. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ. <После 11 марта 1849 или 1850. Москва.>
Поздравляю вас от всей души! Весьма рад буду видеть вас завтра, если только вам свободно. Весь ваш
Н. Г. На обороте: Надежде Николаевне Шереметьевой.
Шереметевой Н. Н., после 19 марта 1849 или 1850*
152. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ. <После 19 марта 1849 или 1850. Москва.>
Благодарю вас много. Вашим советом постараюсь воспользоваться. Буду молиться, просить высокого спокойствия душевного,[395] без которого не двигнется и самая работа, а вы молитесь, чтобы я умел как следует молиться и жить. Прощайте. Христос с вами!
Искренно признательный вам
Н. Г.
Не оставляйте уведомлять о себе. На обороте: Надежде Николаевне Шереметьевой.
Булгакову А. Я., 24 марта 1850*
153. А. Я. БУЛГАКОВУ. Марта 24 <1850. Москва>.
Несказанно обязан за письмо Жуковского, которое при сем возвращаю с чувствительнейшею благодарностью. Что общий друг наш разгневался на немцев, в том нет ничего удивительного. Но я очень рад, что немецкие стенографические протоколы франкфуртских заседаний* подействовали, как он выражается, благодетельно на низшие регионы его телесного состава и на п<· · ·> к<· · ·>. От этого у него голова становится обыкновенно светлей, и мы можем ожидать из нее выхода еще многого добра.
Константиновскому М. А., 24 марта 1850*
154. М. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ. 1850 г. Марта 24. Москва.
Медлил отсылкою к вам книг по той причине, что нигде не нашел еврейской грамматики на русском или латинском языке. Решился наконец взять на немецком, хоть, может быть, этот язык вам и не так знаком. Впрочем, мне показалось, что в лексиконе есть почти все грамматические