Скачать:TXTPDF
Том 14. Письма 1848-1852

ним, в другое время вспомню. Приехал и знакомый вам панич из Полтавы. Фомы Григорьевича я[659] не считаю, — то уж свой человек. Разговорились все (опять, нужно вам заметить, что у нас никогда о пустяках не бывает разговора. Я[660] всегда люблю приличные [разговоры]: чтобы, как говорят, вместе и… услаждения и назидательность была). Разговорились о том, как нужно солить яблоки. Старуха моя начала было говорить, что так и так нужно наперед [хорошенько] вымыть яблоки, потом намочить в квасу… «Ничего с этого не будет!» сказал полтавец, заложивши руки в гороховый кафтан свой, вынувши табакерку свою и прошедши по комнате: «ничего не будет! Прежде всего пересыпать канупером… » Ну, я на вас ссылаюсь, любезные читатели, скажите по совести: слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы яблоки пересыпали канупером? Правда, кладут смородинный лист, нечуй-витер, трилистник,[661] но чтобы клали канупер, — нет я не слыхивал об этом.[662] Уж лучше моей старухи уже… никто не знает про эти дела. Ну, что ж прикажете делать? «Слушай, Макар Назарович», сказал я, отведши его в сторону: «ей, не смеши народ! Ведь тебе же хуже! Ты человек немаловажный! Сам, как говоришь, обедал и за губернаторским столом. Ну, скажешь что-нибудь подобное там, ведь тебя же засмеют все!» Что ж, вы думаете, он сказал на это? Ничего! плюнул на пол, взял шапку и вышел. Хоть <бы> простился с кем,[663] хоть бы кивнул кому головою; нет, только слышим мы, что[664] подъехала к воротам[665] тележка со звонком; сел и уехал. И лучше! Не нужно нам таких гостей! Я вам скажу, любезные читатели, что хуже нет ничего на свете как эта знать. Что его дядя был когда-то комиссаром, так и нос несет[666] вверх. Да будто комиссар такой уже чин, что выше нет его на свете! Слава богу, есть и больше[667] комиссара! И есть[668] кажется повыше его. Нет, не лежит что-то у меня сердце к знати. Вот вам в пример Фома Григорьевич: кажется и незнатный человек, а посмотреть на него: в лице какая-то важность сияет, когда станет утирать платком нос, невольно чувствуется почтение. В церкви, когда запоет на крылосе, — умиление невообразимое! — растаял бы, казалось, весь.[669] Ну, бог с ним: он думает, что без его сказок и обойтись нельзя. Вот, всё же таки набралась и без него книжка.

Я, помнится, обещал вам, что в книжке будет и моя сказка. И, точно, хотел было это сделать, но увидел, что для сказки моей по крайней мере нужно три таких книжки. Думал было особо напечатать ее, да передумал.[670] Ведь знаю я вас:[671] станете смеяться над стариком. Нет, не хочу! Прощайте![672] Долго, а может быть совсем, не увидимся. Да что ведь, вам[673] всё равно,[674] хоть бы и не было совсем меня на свете. Может быть,[675] из вас никто после и не вспомнит и не пожалеет о старом пасечнике Рудом Паньке.

Примечания к повести «Ночь перед Рождеством» (Отрывок из чернового автографа)*

[Вы, может быть, не знаете, что последний день перед Рождеством у нас называют голодной кутьей.] Колядовать у нас называется петь под окнами перед самым Рождеством песни, которые [на] сей[676] случай поются <и> называются колядками. Тем, кто колядует, всегда кинет в мешок хозяйка или хозяин, или кто остается дома, колбасу или хлеб, или вареник, или медный грош, — чем кто богат. Говорят, что будто был когда[-то] болван[677] Коляда,[678] которого принимали за бога, и что будто от того пошли[679] и колядки. Кто его знает? Не нам простым людям об этом толковать. Прошлый год отец Кондрат запретил было колядовать[680] по хуторам, говоря, что будто сим народ угождает нечистому. Однако ж, если сказать правду, то в колядках ничего нет такого. Поют часто про рождество Христа и при конце желают здоровья[681] хозяину, хозяйке, детям и всему дому.

Немцем называют у нас всякого, кто только из чужой земли. Хоть будь он француз или цесарец, или швед — все немец.

Скрыня.

Страшная месть (Черновой автограф)*

Вы слышали ли историю про синего колдуна? Это случилось у нас за Днепром. Страшное дело! На тринадцат<ом> году слышал я это от матери, и я не умею сказать вам,[682] но мне всё чудит<ся>, что с того времени спало с сердца моего немного веселья. Вы знаете то место, что повыше Киева верст на пятнадцать? Там и сосна уже есть. Днепр и в той стороне также широк. Эх, река! Море, не река! Шумит и гремит и как будто знать никого не хочет. Как будто сквозь сон, как будто нехотя[683] шевелит раздольную водяную равнину и обсыпается рябью.[684] А прогуляется ли по нем в час утра или [вечера ветер, как всё в нем задрожит, засуетится: кажется будто то народ] толпится.[685] И весь дрожит и сверкает в искрах,[686] как волчья шерсть середи ночи. Что ж, господа, когда мы съездим в Киев? Грешу я, право, перед богом: нужно, давно б нужно съездить поклониться святым местам. Когда-нибудь уже по<д> старость совсем пора туда: мы с вами, Фома Григорьевич, затворимся в келью, и вы также, Тарас Иванович! Будем молиться и ходить по святым печерам. Какие прекрасные места там!

Громко[687] шумит,[688] гремит конец Киева, склонивший<ся>[689] к Днепру. Эсаул Горобец празднует[690] свадьбу своего сына. Наехало много гостей к эсаулу в гости. В старину любили есть, еще лучше любили пить, а еще лучше любили веселиться. Приехал на гнедом коне своем и запорожец Микитка прямо с разгульной попойки с Пестяри, где[691] поил он семь <дней> и семь ночей королевских шляхтичей красным вином. Приехал и[692] названный брат эсаула Данило Бульбашка с другого берега Днепра, где промеж двумя горами[693] был его хутор, с молодою женою Катериною и с годовым сыном. Дивилися гости[694] и белому круглому личику, черным бровям, нарядной сукне, исподнице из голубого полутабене<ку>, сапогам с серебряными подковками, но еще больше дивились тому, что не приехал вместе с нею старый отец: двадцать один год пропадал без вести и воротился из турещины[695] к дочери, когда уже она вышла замуж.[696] Верно много бы порассказал дивного.[697] Да, как и не расска<зать>, бывши так долго в чужой земле! Там всё не так, и люди не те, и церквей христовых нет. Но он не приехал. Гостям поднесли вареную водку с изюмом и сливами и нарезанный кусками на огром<ном> блюде коровай. Музыкантам поднесли исподнюю корку с коровая, всю истыканную медными деньгами. [Он<и>] оставили цимбалы, скрипки и бубны, повынимали те деньги и стали есть коровай и славить молодых. А молодицы и дивчаты, утершись шитыми платками, выступали снова бочком из рядов, а навстречу им, гордо и бойко подбоченившись, нетерпеливо дожидаясь музыкантов, перевились рушниками парубки и готовы были понестись. Музыканты грянули. Вдруг закричал<о>, испугавшись и протянувши ручки, годовое дитя Бульбашки, игравшее на земле. Подбежала мать, подбежал [отец]. Дитя кричит и со страхом показывает пальцем в кучу народа, глазевшего со всех сторон на веселившихся. Из-за толпы народа выглядывало отвратительное уродливое лицо; в глазах его быстрых, мелькавших, как огонь из-под бровей, было что<-то> такое страшное… вздрогнули отец и мать, с ужасом попятились веселившиеся. Урод, что-то <у>слышавши,[698] пропал в толпе. «Колдун опять показался», неслось[699] со всех сторон: «не будет теперь, не будет житья!» кричали все в один голос. «Что это за колдун?» спрашивала, изумившись, молодая жена Данила Бульбашки и ничего не могла понять и допроситься за криками да за толками. Солнце давно уже зашло; веселые гости стали еще танцовать, но Бульбашка с молодою женою, отдавши добрую ночь молодым и хозяевам,[700] поспешили к берегу, где дожидался его дуб с двумя верными козаками.

По всему божьему <небу> ночь тихо светит. То месяц пока<за>лся из-за горы,[701] обмылся, принарядился он и пошел гулять по небу,[702] призадумался, остановившись над широким Днепром и увидевши в нем другой месяц.[703] Гористый берег Днепра осветился,[704] и тень ушла еще дальше в чащу сосен. Посреди Днепра плыл дуб; сидят впереди два хлопца, черные козацкие шапки набекрень, и под веслами, как будто от огнива огонь, летят брызги во все стороны.

Отчего не поют козаки? Не говорят ни о том, как перекрещивают козацкий народ[705] в католиков, ни о том, как бились молодецки два народа на шотерновом поле. Как им петь, как говорить про лихие дела; пан их Данило призадумался, и рукав[706] кармазинно<го> жупана опустился из дуба и черпает воду; пани их Катерина тихо колы<шет> дитя и не сводит очей с него,[707] а на незастланную полотном нарядную сукню серою[708] пылью валится вода. Любо глянуть с середины Днепра на высокие горы, на широкие луга, на зеленые леса, берега. Те горы — не горы, подошв у них нет, внизу их, как и вверху, острая вершина, и под ними и над ними высокое небо. Те леса — не леса, что[709] стоят на холмах: покажутся[710] волосами, поросшими на косматой голове лесного деда. По<д> ними в воде [моется] борода и под бородою и над волосами высокое небо. Те луга — не луга: то зеленый пояс, перепоясавший посередине круглое небо, и в одной половине, и в другой половине прогуливается месяц. Не глядит пан Данило по сторонам, глядит он на молодую жену свою. «Что, моя молодая жена, моя золотая Катерина, вдалася в печаль

«Я не в печаль вдалася, пан мой Данило! Но дивлюсь чудной истории про колдуна; говорят, что он родился таким страшным, как[711]… и никто из детей сызмалу не хотел играть с ним. Слушай, пан Данило, как страшно говорят: что будто ему всё чудилось, что все смеялись над ним. Встретится ли под темный вечер с кем-нибудь — ему [казал<о>сь] у того человека[712] открывается рот и белеют[713] два ряда <зубов>; и на другой день находили мертвым[714] того человека. Мне чудно, мне страшно было, когда я слушала эти рассказы», — продолжала Катери<на>, вынимая платок и обтирая им лицо спавшего на руках дитяти. На платке было вышито красным шелком. Пан Данило — ни слова и [стал] поглядывать на темную сторону, где из леса чернел земляной вал, и из-за вала подымался старый замок: над бровями разом вырезались три морщины; левая рука гладила молодецкий ус,[715] правая ухватилась за рукоять. «Не так еще то, что колдун, страшно», заговорил он:[716] «как то страшно, что это недобрый гость. Что ему за блажь пришла воротиться сюда? Я слышал, что хотят ляхи сделать. Я разметаю чертовское гнездо, пусть только пр<он>есется слух, что у него есть притон какой. Я сожгу[717]

Скачать:TXTPDF

ним, в другое время вспомню. Приехал и знакомый вам панич из Полтавы. Фомы Григорьевича я[659] не считаю, — то уж свой человек. Разговорились все (опять, нужно вам заметить, что у