их первоначальном виде Гоголь еще успел прочитать Пушкину, и поэт, привыкший смеяться при чтении Гоголя, «начал понемногу становиться все сумрачнее, сумрачнее, а наконец сделался совершенно мрачен. Когда же чтение кончилось, он произнес голосом тоски: „Боже, как грустна наша Россия!“»[18] Пушкину не пришлось услыхать продолжения. Под впечатлением известия о смерти Пушкина Гоголь писал М. П. Погодину 30 марта 1837 г.: «Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина… мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета. Всё, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим. Я тешил себя мыслью, как будет доволен он, угадывал, что̀ будет нравиться ему, и это было моею высшею и первою наградою». Он утверждал тогда же, что труд этот он рассматривает как «священное завещание» Пушкина.[19]
В основе гоголевского, а первоначально пушкинского, замысла «Мертвых душ» были действительные случаи спекуляции мертвыми душами. Непосредственным источником мог быть случай, переданный П. И. Бартеневым в примечании к воспоминаниям В. А. Сологуба: «В Москве Пушкин был с одним приятелем на бегу. Там был также некто П. (старинный франт). Указывая на него Пушкину, приятель рассказал про него, как он скупил себе мертвых душ, заложил их и получил большой барыш. Пушкину это очень понравилось. „Из этого можно было бы сделать роман“, сказал он между прочим. Это было еще до 1828 г.».[20]
Случай, рассказанный Бартеневым, был далеко не единичным; не одиноким был и литературный отклик Гоголя на это бытовое явление. Аналогичный эпизод встречается в повести Даля «Вакх Сидоров Чайкин», напечатанной, правда, позже «Мертвых душ» (в «Библиотеке для чтения», 1843 г., № 3). Отмечено несколько подобных спекуляций на Украине (см. «Обоз к потомству», из записок Н. В. Сушкова, в сборнике «Раут», 1854 г., кн. III, стр. 382 и сообщение в журнале «Киевская старина», 1902, № 3, стр. 155). Любопытно, что один из подобных же рассказов исходит от дальней родственницы Гоголя, М. Г. Анисимо-Яновской,[21] причем, по ее словам, самую мысль „Мертвых душ“ дал Гоголю ее дядя, Харлампий Петрович Пивинский, накупавший мертвых душ, чтобы приобрести ценз для винокурения (с той же целью приобретал мертвые души владелец незаселенной земли, о котором рассказано в воспоминаниях Сушкова). По словам Анисимо-Яновской, Гоголь бывал в имении Пивинских, «да кроме того и вся Миргородчина знала про мертвые души Пивинского». Сам по себе этот поздний рассказ, в котором вовсе отсутствует хронология, не обязывает нас к радикальному пересмотру творческой истории «Мертвых душ», но вполне, конечно, возможно, что на первоначальную пушкинскую мысль могли наслоиться и собственные воспоминания Гоголя. Однако в замысле Гоголя предприятие Чичикова изображалось не как заурядный, а, напротив, как необычайный случай. Это видно из самого развития сюжета, из таинственности, которою замысел Чичикова окружен, а также из нежелания Гоголя заранее оповещать, «в чем состоит сюжет» (письмо к Жуковскому от 12 ноября 1836 г.).
В общем идейно-художественном замысле «Мертвых душ» мотив предприятия Чичикова не имел решающего значения; как сказано в «Авторской исповеди», этот мотив («сюжет») и по мнению Пушкина был хорош для Гоголя тем, что давал ему «полную свободу изъездить вместе с героем всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров». На эту же основную творческую мысль Гоголя есть указание и в письмах его к литературным друзьям, написанных в 1835–1836 гг., т. е. в начале работы над «Мертвыми душами». В приведенном письме к Пушкину от 7 октября 1835 г. сказано: «Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь». А в письме В. А. Жуковскому через год (12 ноября 1836 г.) уже нет оговорки «хотя с одного боку», там сказано решительнее: «Вся Русь явится в нем».[22] Там же он называет свой сюжет «огромным» и ясно намекает на его общественно-обличительное содержание: «Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать! Уже судьба моя враждовать с моими земляками». «Новые сословия», по сравнению с «чиновниками», «купцами» и «литераторами», враждовавшими с Гоголем после «Ревизора» см. письмо к Щепкину от 29 апреля 1836 г.), — это, конечно, помещики-душевладельцы, сравнительно малозатронутые в прежних произведениях Гоголя, но занявшие центральное место в новом его широком обличительном замысле.
Решение этой художественной задачи методом углубленного реализма, методом, к которому Гоголь все больше подходил в своей творческой эволюции, требовало, конечно, знания русской жизни — в тех ее чертах, которые стали предметом изображения и обобщения.
Творческие тенденции Гоголя, несомненно, эволюционировали на протяжении семилетней работы над первым томом «Мертвых душ» и именно в направлении усиления бытовой конкретности. Об этом свидетельствует также записная книжка Гоголя 1841–1842 гг., материал которой отразился на переработке текста. В эту записную книжку включены данные народного быта и языка: материал по сельскому и домашнему хозяйству, ремеслам, промыслам, по губернской административной системе и чиновничьему быту, бытовые сценки и анекдоты, охотничьи и карточные термины, названия животных и растений. Социально-бытовой материал записных книжек Гоголя широк и разнообразен, и отражение материала этих записей в «Мертвых душах» несомненно.
Переписка Гоголя с С. Т. Аксаковым показывает, что на последних этапах работы Гоголь пользовался его указаниями для устранения фактических неточностей и что по выходе книги он интересовался отзывами «людей бывалых» в этом именно отношении; об этом же, о намерении исправить фактические недочеты первого тома и, главное, избегать их в работе над вторым, говорят предисловие Гоголя ко второму изданию первого тома и многочисленные данные его переписки.
Общий характер гоголевского замысла определился, повидимому, в течение первого года работы, хотя и не без некоторых колебаний. Об этих колебаниях говорят показания самого Гоголя, причем позднейшие свидетельства «Авторской исповеди» (1847) в общем согласны с данными гоголевских писем, относящихся ко времени самой работы над поэмой. В «Авторской исповеди» Гоголь писал: «Я начал было писать, не определивши себе обстоятельного плана, не давши себе отчета, что такое именно должен быть сам герой. Я думал просто, что смешной проект, исполненьем которого занят Чичиков, наведет меня сам на разнообразные лица и характеры; что родившаяся во мне самом охота смеяться создаст сама собою множество смешных явлений, которые я намерен был перемешать с трогательными». Дальше следует: «Но на всяком шагу я был останавливаем вопросами: зачем? к чему это? что должен сказать собою такой-то характер? что должно выражать собою такое-то явление?» И дальше: «Я увидел ясно, что больше не могу писать без плана». К какому этапу работы относятся эти оговорки, мы точно не знаем; соответствия им в гоголевских письмах появляются уже после отъезда Гоголя за границу. Показание же о работе без плана, над «смешным» сюжетом, подтверждается письмом к Пушкину от 7 октября 1835 г.
О дальнейшей эволюции замысла говорит письмо к Жуковскому из Парижа от 12 ноября 1836 г.: «Всё начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись». Существенно меняется и общий тон Гоголя в отношении к своему труду: «Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем! Это будет первая моя порядочная вещь». И далее: «Огромно велико мое творение, и не скоро конец его». О том же можно заключить и из «Авторской исповеди» (появление «плана», углубление самого замысла), но дальнейшими показаниями «Авторской исповеди» пользоваться трудно, так как о разных творческих моментах, вплоть до замысла второго тома, в них часто говорится суммарно; кроме того, необходимо учитывать и полемический характер исповеди. Есть и еще одно свидетельство Гоголя, правда, также позднейшее, в котором изменение первоначального замысла изложено с некоторыми дополнительными данными. Это — третье письмо из цикла «Четыре письма к разным лицам по поводу „Мертвых душ“» (гоголевская дата третьего письма — 1843). Здесь рассказано о чтении первых глав «Мертвых душ» (в первой, не известной нам редакции) Пушкину. Эту раннюю редакцию Гоголь характеризует так: «Если бы кто видел те чудовища, которые выходили из-под пера моего вначале для меня самого, он бы точно содрогнулся».
Изменение замысла, по словам Гоголя, сводилось к тому, чтобы смягчить тягостное впечатление от первоначальных «чудовищ» и «карикатур»: «Я увидел, что многие из гадостей не стоят злобы; лучше показать всю ничтожность их…» В процессе дальнейшей работы над «Мертвыми душами» сатирическая резкость не дошедшей до нас первоначальной редакции уступила место юмору: пафос злобы сменился пафосом разоблачения ничтожности. Следов этой работы Гоголя нет ни в одной из сохранившихся редакций. Рукописи показывают, что ни в общий план, ни в развитие сюжета, ни в характеристики существенных изменений внесено не было. Работа велась очень значительная, но это была работа преимущественно над стилем, а также над дополнительными эпизодами и характеристиками.
В конце 1839 г. в Петербурге, в доме своего товарища по Нежинскому лицею Н. Я. Прокоповича, Гоголь впервые прочитал несколько глав своего произведения в уже измененной редакции. Присутствовавший на этом чтении П. В. Анненков вспоминает: «Мы уже узнали, что он собирался прочесть нам новое свое произведение, но приступить к делу было не легко. Гоголь, как ни в чем не бывало, ходил по комнате, добродушно подсмеивался над некоторыми общими знакомыми, а об чтении и помину не было. Даже раз он намекнул, что можно отложить заседание, но Н. Я. Прокопович, хорошо знавший его привычки, вывел всех из затруднения. Он подошел к Гоголю сзади, ощупал карманы его фрака, вытащил оттуда тетрадь почтовой бумаги в осьмушку, мелко намелко исписанную, и сказал по-малороссийски, кажется, так: „А що се таке у вас, пане?“ Гоголь сердито выхватил тетрадку, сел мрачно на диван и тотчас же начал читать, при всеобщем молчании. Он читал без перерыва до тех пор, пока истощился весь его голос и зарябило в глазах. Мы узнали таким образом первые четыре главы „Мертвых душ“. Общий смех мало поразил Гоголя, но изъявление нелицемерного восторга, которое видимо было на всех лицах под конец чтения, его тронуло».[23]
Несколько месяцев спустя, в марте 1840 г., чтение было в Москве, у С. Т. Аксакова и у других знакомых Гоголя. Везде, где читал Гоголь, «все слушатели приходили в совершенный восторг, но были люди, которые