все уверены, что завтра же потащут хозяина в тюрьму.
Дом <Хлобуева> в городе представлял необыкновенное явление. Сегодни поп в ризах служил там молебен; завтра давали репетицию французские актеры. В иной день ни крошки хлеба нельзя было отыскать; в другой — хлебосольный прием всех артистов и художников и великодушная подача всем. Бывали такие подчас тяжелые времена, что другой давно бы на его месте повесился или застрелился; но его спасало религиозное настроение, которое странным образом совмещалось в нем с беспутною его жизнью. В эти горькие минуты читал <он> жития страдальцев и тружеников, воспитывавших дух свой быть превыше несчастий. Душа его в это время вся размягчалась, умилялся дух, и слезами исполнялись глаза его. Он молился, и — странное дело! — почти всегда приходила к нему откуда-нибудь неожиданная помощь: или кто-нибудь из старых друзей его вспоминал о нем и присылал ему деньги; или какая-нибудь проезжая незнакомка, нечаянно услышав о нем историю, с стремительным великодушьем женского сердца присылала ему богатую подачу; или выигрывалось где-нибудь в пользу его дело, о котором он никогда и не слышал. Благоговейно признавал он тогда необъятное милосердье провиденья, служил благодарственный молебен и вновь начинал беспутную жизнь свою.
«Жалок он мне, право жалок», сказал Чичикову Платонов, когда они, простившись с ним, выехали от него.
«Блудный сын!» сказал Чичиков. «О таких людях и жалеть нечего».
И скоро они оба перестали о нем думать: Платонов — потому, что лениво и полусонно смотрел на положенья людей, так же, как и на всё в мире. Сердце его сострадало и щемило при виде страданий других, но впечатленья как-то не впечатлевались глубоко в его душе. Чрез несколько минут он не думал о Хлобуеве. Он потому не думал о Хлобуеве, что и о себе самом не думал. Чичиков потому не думал о Хлобуеве, что, в самом деле, его все мысли были заняты не на шутку приобретенною покупкою. «Как <бы> то ни было, но, очутившись вдруг, после фантастического, настоящим, действительным владельцем уже не фантастического имения, он стал задумчив, и предположенья и мысли стали степенней и давали невольно значительное выраженье лицу. «Терпенье! Труд! Вещь нетрудная: с ними я познакомился, так сказать, с пелен детских. Мне они не в новость. Но станет ли теперь, в эти годы, столько терпенья, сколько в молодости?» Как бы то ни было, он думал о том, как последуют > посевы, как он бросит все глупые затеи, как будет рано вставать по утрам, как до восхода солнца распорядится, как будет весело глядеть на это возрастанье и процветанье именья; как весело потом глядеть и на детей. «Право, это настоящая жизнь. Прав Костанжогло». И самое лицо Чичикова стало как бы становиться лучше от этих мыслей. Так уже одно помышление о законном > облагораживает человека. Но, как всегда бывает с человеком, вдруг вслед за одной мыслию налетела противоположная. «А можно поступить даже и так», подумал <Чичиков>: «что сначала выпродав по частям лучшие земли, заложить потом именье в ломбард вместе с мертвецами. Можно даже и самому улизнуть, не заплатив даже и Костанжогло». Странная мысль, не то, чтобы Чичиков возъимел <ее>, но она вдруг, сама собой, предстала, дразня, и усмехаясь, и прищуриваясь на него. Непотребница! Егоза! И кто творец этих вдруг набегающих мыслей? Словом, во всяком случае покупка <была выгодна>. Он почувствовал удовольствие, — удовольствие от того, что стал теперь помещиком, — помещиком не фантастическим, но действительным, помещиком, у которого есть уже и земли, и угодья, и люди. Люди не мечтательные, в воображеньи пребываемые, но существующие. И понемногу начал он и подпрыгивать, и потирать себе руки, и подмигивать себе самому.
«Стой», закричал вдруг кучеру его сотоварищ. Слово это заставило его очнуться и осмотреться вокруг себя: они уже давно ехали прекрасною рощей; миловидная березовая ограда тянулась у них справа и слева. Белые <стволы> лесных берез и осин, блестя [как] снежный частокол, стройно и легко возносились на нежной зелени недавно развившихся листьев. Соловьи взапуски громко щелкали из рощи. Лесные тюльпаны желтели в траве. Он не мог себе дать отчета, как он успел очутиться в этом прекрасном месте, когда еще недавно были открытые поля. Между дерев мелькала белая каменная церковь, а на другой стороне выказалась из рощи решетка. В конце улицы показался господин, шедший к ним навстречу, в картузе, с суковатой палкой в руках. Аглицкой пес, на высоких тонких ножках, бежал перед ним.
«А вот и брат», сказал Платонов. «Кучер, стой». И вышел из коляски, Чичиков также. Псы уже успели облобызаться. Тонконогой, проворный Азор лизнул проворным языком своим Ярба в морду, потом лизнул Платонову руки, потом вскочил на Чичикова и лизнул его в ухо.
Братья обнялись.
«Помилуй, Платон, что это ты со мною делаешь?» сказал остановившийся брат, которого звали Василием.
«Как что?» равнодушно отвечал Платон.
«Да как же в самом деле: три дни от тебя ни слуху, ни духу. Конюх от Петуха привел твоего жеребца. «Поехал», говорит, «с каким-то барином». Ну, хоть бы слово сказал: куды, зачем, на сколько времени? Помилуй, братец, как же можно этак поступать? А я бог знает чего не передумал в эти дни».
«Ну, что ж делать? позабыл», сказал Платонов. «Мы заехали к Константину Федоровичу. Он тебе кланяется, сестра также. Павел Иванович, рекомендую вам: брат Василий. Брат Василий, это Павел Иванович Чичиков».
Оба приглашенные ко взаимному знакомству пожали друг другу руки и, снявши картузы, поцеловались.
«Кто бы такой был этот Чичиков?» думал брат Василий. «Брат Платон на знакомства неразборчив». И оглянул он Чичикова, насколько позволяло приличие, и увидел, что это был человек, по виду, очень благонамеренный.
С своей стороны, Чичиков оглянул также, насколько позволяло приличе, брата Василия и увидел, что брат пониже Платона, волосом темней его и лицом далеко не так красив, но в чертах его лица было гораздо больше жизни и одушевления, больше сердечной доброты. Но на эту часть Павел Иванович мало обращал вниманья. Видно было, что он меньше дремал.
«Я решился, Вася, проездиться вместе с Павлом Ивановичем по святой Руси. Авось-либо это размычет хандру мою».
«Как же так вдруг решился…» сказал озадаченный брат Василий; и он чуть было не прибавил: «И еще ехать с человеком, которого видишь в первый раз, который, может быть, и дрянь, и чорт знает что». Полный недоверия, он оглянул искоса Чичикова и увидел благоприличие изумительное.
Они повернули направо в ворота. Двор был старинный; дом тоже старинный, каких теперь не строят, с навесами, под высокой крышей. Две огромные липы, росшие посреди двора, покрывали почти половину его своею тенью. Под ними было множество деревянных скамеек. Цветущие сирени и черемухи бисерным ожерельем обходили двор вместе с оградой, совершенно скрывавшейся под их цветами и листьями. Господский дом был совершенно закрыт, только одни двери и окна миловидно глядели сквозь их ветви. Сквозь прямые, как стрелы, лесины дерев белели, сквозили кухни, кладовые и погреба. Всё было в роще. Соловьи высвистывали громко, оглашая всю рощу. Невольно вносилось в душу какое<-то> безмятежное, приятное чувство. Так и отзывалось всё теми беззаботными временами, когда жилось всем добродушно и всё было просто и несложно. Брат Василий пригласил Чичикова садиться. Они сели на скамьях под липами.
Парень, лет 17, в красивой рубашке розовой ксандрейки, принес и поставил перед ними графины с разноцветными фруктовыми квасами всех сортов, то густыми, как масло, то шипевшими, как газовые лимонады. Поставивши графины, схватил он заступ, стоявший у дерева, и ушел в сад. У братьев Платоновых так же, как и у зятя Костанжогло, собственно слуг не было: они были все садовники, или, лучше сказать, слуги были, но все дворовые исправляли по очереди эту должность. Брат Василий все утверждал, что слуги не сословие. Подать что-нибудь может всякой, и для этого не стоит заводить особых людей; что будто русской человек потуда хорош и расторопен и не лентяй, покуда он ходит в рубашке и зипуне; но что, как только заберется в немецкой сертук, станет вдруг неуклюж и нерасторопен, и лентяй, и рубашки не переменяет, и в баню перестает вовсе ходить, и спит в сертуке, и заведутся у него под сертуком немецким и клопы, и блох несчетное множество. В этом, может быть, он был и прав. В деревне их народ одевался особенно щеголевато: кички у женщин были все в золоте, а рукава на рубахах — точные коймы турецкой шали.
«Это квасы, которыми издавна славится наш дом», сказал брат Василий.
Чичиков налил стакан из первого графина — точно липец,[8] который он некогда пивал в Польше; игра как у шампанского, а газ так и шибнул приятным крючком изо рта в нос. «Нектар!» сказал он. Выпил стакан от другого графина — еще лучше.
«Напиток напитков!» сказал Чичиков. «Могу сказать, что у почтеннейшего вашего зятя, Константина Федоровича, пил первейшую наливку, а у вас первейший квас».
«Да ведь и наливка тоже от нас. Ведь это сестра завела. Мать моя была из Малороссии, из-под Полтавы. Теперь все позабыли хозяйство вести сами. В какую же сторону и в какие места предполагаете ехать?» спросил брат Василий.
«Еду я», сказал Чичиков, слегка покачиваясь на лавке и рукой поглаживая себя по колену, «не столько по своей нужде, сколько по нужде другого. Генерал Бетрищев, близкой приятель и, можно сказать, благотворитель, просил навестить родственников. Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя, ибо, не говоря уже о пользе в гемороидальном отношении, видеть свет и коловращенье людей есть уже само по себе, так сказать, живая книга и вторая наука».
Брат Василий задумался. «Говорит этот человек несколько витиевато, но в словах его, однако ж, есть правда», подумал <он>. Несколько помолчав, сказал он, обратясь к Платону: «Я начинаю думать, Платон, что путешествие может, точно, расшевелить тебя. У тебя не что другое, как душевная спячка. Ты, просто, заснул. И заснул не от пресыщения или усталости, но от недостатка живых впечатлений и ощущений. Вот я совершенно напротив. Я бы очень желал не так живо чувствовать и не так близко принимать к сердцу всё, что ни случается».
«Вольно ж принимать всё близко к сердцу», сказал Платон. «Ты выискиваешь себе беспокойства и сам сочиняешь себе тревоги».
«Как <сочинять>,[9] когда и без того на всяком шагу неприятность?» сказал Василий. «Слышал ты, какую без тебя сыграл с нами штуку Леницын? — Захватил пустошь. Во-первых, пустоши этой я ни за какие деньги[10] Здесь у меня крестьяне празднуют всякую весну красную горку. С ней