уже так добры ко всем и внимательны, имею к вам крайнюю просьбу».
«Какую?»
Чичиков осмотрелся вокруг.
«Есть, ваше превосходительство, дряхлый старичишка дядя. У него триста душ и две тысячи… и, кроме меня, наследников никого. Сам управлять именьем, по дряхлости, не может, а мне не передает тоже. И какой странный приводит резон: «Я», говорит, «племянника не знаю; может быть, он мот. Пусть он докажет мне, что он надежный человек, пусть приобретет прежде сам собой триста душ; тогда я ему отдам и свои триста душ».
«Да что же [он], выходит, совсем дурак?» спросил <генерал>.
«Дурак бы еще пусть, это при нем бы и оставалось. Но положение-то мое, ваше превосходительство. У старикашки завелась какая-то ключница, а у ключницы дети. Того и смотри, всё перейдет им».
«Выжил глупый старик из ума и больше ничего», сказал генерал. «Только я не вижу, чем тут я могу пособить», говорил он, смотря с изумлением на Чичикова.
«Я придумал вот что. Если вы всех мертвых душ вашей деревни, ваше превосходительство, передадите мне в таком виде, как бы они были живые, с совершеньем купчей крепости, я бы тогда эту крепость представил старику, и он наследство бы мне отдал».
Тут генерал разразился таким смехом, каким вряд ли когда смеялся человек. Как был, так и повалился он в кресла. Голову забросил назад и чуть не захлебнулся. Весь дом встревожился. Предстал камердинер. Дочь прибежала в испуге.
«Отец, что с тобой случилось?» говорила она в страхе, с недоумением смотря ему в глаза.
Но генерал долго не мог издать никакого звука.
«Ничего, друг мой, ничего >. Ступай к себе; мы сейчас явимся обедать. Будь спокойна. Ха, ха, ха!»
И, несколько раз задохнувшись, вырывался с новою силою генеральский хохот, раздаваясь от передней до последней комнаты.
Чичиков был в беспокойстве.
«Дядя-то, дядя! в каких дураках будет старик. Ха, ха, ха! Мертвецов вместо живых получит. Ха, ха!»
«Эк его, щекотливый какой и <1 нрзб.>».
«Ха, ха!» продолжал генерал. «Экой осел. Ведь придет же в ум требование: «пусть прежде сам собой из ничего достанет триста душ, так тогда дам ему триста душ». Ведь он осел».
«Осел, ваше превосходительство».
«Ну, да и твоя-то штука попотчевать старика мертвыми. Ха, ха, ха! Я бы бог знает <что дал>, чтобы посмотреть, как ты ему поднесешь на них купчую крепость. Ну, что он? Каков он из себя? Очень стар?»
«Лет восемьдесят».
«Однако же и движется, бодр? Ведь он должен же быть и крепок, потому что при нем ведь живет и ключница?»
«Какая крепость! Песок сыплется, ваше превосходительство!»
«Дурак, ваше превосходительство. Ведь это сумасшедший совсем».
«Однако ж, выезжает, бывает в обществах, держится еще на ногах?»
«Держится, но с трудом».
«Экой дурак! Но крепок однако ж? Есть еще зубы?»
«Два зуба всего, ваше превосходительство».
«Экой осел! Ты, братец, не сердись… Хоть он тебе и дядя, а ведь он осел».
«Осел, ваше превосходительство. Хоть и родственник и тяжело сознаваться в этом, но что ж делать?»
Врал Чичиков: ему вовсе не тяжело было сознаться, тем более, что вряд ли у него был вовек какой дядя.
«Так, ваше превосходительство, отпустите мне…»
«Чтобы отдать тебе мертвых душ? Да за такую выдумку я их тебе с землей, с жильем! Возьми себе всё кладбище! Ха, ха, ха, ха! Старик-то, старик! Ха, ха, ха, ха! В каких дураках будет дядя! Ха, ха, ха, ха?..»
И генеральский смех пошел отдаваться вновь по генеральским покоям.
Глава III
«Если полковник Кошкарев точно сумасшедший, то это недурно», говорил Чичиков, очутившись опять посреди открытых полей и пространств, когда всё исчезло и только остался один небесный свод, да два облака в стороне.
«Ты, Селифан, расспросил ли хорошенько, как дорога к полковнику Кошкареву?»
«Я, Павел Иванович, изволите видеть, так как всё хлопотал около коляски, так мне некогда было; а Петрушка расспрашивал у кучера».
«Вот и дурак! На Петрушку, сказано, не полагаться: Петрушка — бревно; Петрушка глуп; Петрушка, чай, и теперь пьян».
«Ведь тут не мудрость какая!» сказал Петрушка, полуоборотясь, глядя искоса. «Окроме того, что, спустясь с горы, взять лугом, ничего больше и нет».
«А ты, окроме сивухи, ничего и в рот не брал? Хорош, очень хорош! Уж вот, можно сказать, удивил красотой Европу!» Сказав это, Чичиков погладил свой подбородок и подумал: «Какая, однако ж, разница между просвещенным гражданином и грубой лакейской физиогномией».
Коляска стала между тем спускаться. Открылись опять луга и пространства, усеянные осиновыми рощами.
Тихо вздрагивая на упругих пружинах, продолжал бережно [спускаться] незаметным косогором покойный экипаж и, наконец, понесся лугами, мимо мельниц, с легким громом по мостам, с небольшой покачкой по тряскому мякишу низменной земли. И хоть бы один бугорок или кочка дали себя почувствовать бокам. Утешенье, а <не> коляска. Вдали мелькали пески. Быстро пролетали мимо их кусты лоз, тонких ольх и серебристых тополей, ударяя ветвями сидевших на козлах Селифана и Петрушку. С последнего ежеминутно сбрасывали они картуз. Суровый служитель соскакивал с козел, бранил глупое дерево и хозяина, который насадил его, но привязать картуза или даже придержать рукою всё не хотел, надеясь, что в последний раз и дальше не случится. К деревьям же скоро присоединилась береза, там ель. У корней гущина; трава — синяя ирь и желтый лесной тюльпан. Лес затемнел и готовился превратиться в ночь. Но вдруг отовсюду сверкнули проблески света, как бы сияющие зеркала Деревья заредели, блески становились больше и вот перед ними озеро. Водная равнина версты четыре в поперечнике. На супротивном берегу, над озером, высыпалась серыми бревенчатыми избами деревня. Крики раздавались в воде. Человек 20, по пояс, по плеча и по горло в воде, тянули к супротивному берегу невод. Случилась оказия. Вместе с рыбою запутался как-то круглый человек, такой же меры в вышину, как и в толщину, точный арбуз или боченок. Он был в отчаянном положении и кричал во всю глотку: «Телепень Денис, передавай Козьме. Козьма, бери конец у Дениса. Не напирай так, Фома Большой. Ступай туды, где Фома Меньшой. Черти, говорю вам, оборвете сети!» Арбуз, как видно, боялся не за себя: потонуть, по причине толщины, он не мог, и, как бы ни кувыркался, желая нырнуть, вода бы его всё выносила наверх; и если бы село к нему на спину еще двое, он бы, как упрямый пузырь, остался с ними на верхушке воды, слегка только под ними покряхтывая да пуская носом волдыри[4] Но он боялся крепко, чтобы не оборвался невод и не ушла рыба, и потому, сверх прочего, тащили его еще накинутыми веревками несколько человек, стоявших на берегу.
«Должен быть барин, полковник Кошкарев», сказал Селифан.
«Почему?»
«Оттого, что тело у него, изволите видеть, побелей, чем у других, и дородство почтительное, как у барина».
Барина, запутанного в сети, притянули между тем уже значительно к берегу. Почувствовав, что может достать ногами, он стал на ноги, и в это время увидел спускавшуюся с плотины коляску и в ней сидящего Чичикова.
«Обедали?» закричал барин, подходя с пойманною рыбою на берег, весь опутанный в сеть, как в летнее время дамская ручка в сквозную перчатку, держа одну руку над глазами козырьком в защиту от солнца, другую же пониже, на манер Венеры Медицейской, выходящей из бани.
«Нет», сказал Чичиков, приподымая картуз и продолжая раскланиваться с коляски.
«Ну так благодарите же бога. Фома Меньшой, покажи осетра. Брось ты, телепень Тришка, сеть», громко кричал <барин>, «да помоги припод<нять> осетра из лоханки. Телепень Козьма, ступай помоги!»
Двое рыбаков приподняли из лоханки голову какого-то чудовища. «Вона какой князь! из реки зашел», кричал круглый барин.
«Поезжайте во двор. Кучер, возьми дорогу пониже через огород! Побеги, телепень Фома Большой, снять перегородку. Он вас проводит, а я сейчас».
Длинноногий, босой Фома Большой, как был, в одной рубашке, побежал впереди коляски через всю деревню, где у всякой избы развешены были бредни, сети и морды: все мужики были рыбаки. Потом вынул из какого-то огорода перегородку, и огородами выехала коляска на площадь, близ деревянной церкви. За церковью, подальше видны были крыши господских строений.
«Чудаковат этот Кошкарев», думал он про себя.
«А вот я и здесь», раздался голос сбоку. Чичиков оглянулся. Барин уже ехал возле него, одетый: травяно-зеленый нанковый сертук, желтые штаны и шея без галстука, на манер купидона! Боком сидел он на дрожках, занявши собою все дрожки. Он хотел было что-то сказать ему, толстяк уже исчез. Дрожки показались снова на том <месте>, где вытаскивали рыбу. Раздались снова голоса: «Фома Большой да Фома Меньшой, Козьма да Денис». Когда же подъехал он к крыльцу дома, к величайшему изумлению его, толстый барин был уже на крыльце и принял его в свои объятья. Как он успел так слетать, было непостижимо. Они поцеловались, по старому русскому обычаю, троекратно навкрест: барин был старого покроя.
«Я привез вам поклон от его превосходительства», сказал Чичиков.
«От какого превосходительства?»
«От родственника вашего, от генерала Александра Дмитриевича».
«Кто это Александр Дмитриевич?»
«Генерал Бетрищев», отвечал Чичиков с некоторым изумленьем.
«Незнаком», сказал с изумлением х<озяин>.
Чичиков пришел еще в большее изумление…
«Как же это?.. Я надеюсь, по крайней мере, что имею удовольствие говорить с полковником Кошкаревым?»
«Нет, не надейтесь. Вы приехали не к нему, а ко мне. Петр Петрович Петух. Петух Петр Петрович», подхватил хозяин.
Чичиков остолбенел. «Как же?» оборотился <он> к Селифану и Петрушке, которые тоже оба разинули рот и выпучили глаза, один сидя на козлах, другой стоя у дверец коляски. «Как же вы, дураки? Ведь вам сказано: к полковнику Кошкареву… А ведь это Петр Петрович Петух…»
«Ребята сделали отлично! Ступай на кухню: там вам дадут по чапорухе водки», сказал Петр Петрович Петух. «Откладывайте коней и ступайте сей же час в людскую».
«Я совещусь, такая нежданная ошибка…» говорил Чичиков.
«Не ошибка. Вы прежде попробуйте, каков обед, да потом скажете: ошибка ли это? Покорнейше прошу», сказал <Петух>, взявши Чичикова под руку и вводя его во внутренние [покои]. Из покоев вышли им навстречу двое юношей, в летних сертуках, — тонкие, точно ивовые хлысты; целым аршином выгнало их вверх [выше] отцовского роста.
«Сыны мои, гимназисты, приехали на праздники. Николаша, ты побудь с гостем; а ты, Алексаша, ступай за мною».
Сказав это, хозяин исчезнул.
Чичиков занялся с Николашей; Николаша, кажется, был будущий человек-дрянцо. Он рассказал с первых же разов Чичикову, что в губернской гимназии нет никакой выгоды учиться, что они с братом хотят ехать в Петербург, потому <что> провинция не стоит того, чтобы в ней жить…
«Понимаю», подумал Чичиков: «кончится дело кондитерскими да бульварами…» — «А что», спросил он вслух: «в каком состоянии именье вашего батюшки?»
«Заложено», сказал на это сам батюшка, снова очутившийся в гостиной: «заложено».
«Плохо», подумал Чичиков. «Этак скоро не останется ни одного