именья. Нужно торопиться». — «Напрасно однако же», сказал он с видом соболезнованья, «поспешили заложить».
«Нет, ничего», сказал Петух. «Говорят, выгодно. Все закладывают: как же отставать от других? Притом же всё жил здесь: дай-ка еще попробую прожить в Москве. Вот сыновья тоже уговаривают, хотят просвещенья столичного».
«Дурак, дурак!» думал Чичиков: «промотает всё, да и детей сделает мотишками. Именьице порядочное. Поглядишь — и мужикам хорошо, и им недурно. А как просветятся там у ресторанов да по театрам, — всё пойдет к чорту. Жил бы себе, кулебяка, в деревне».
«А ведь я знаю, что вы думаете», сказал Петух.
«Что?» спросил Чичиков, смутившись.
«Вы думаете: «Дурак, дурак этот Петух, зазвал обедать, а обеда до сих пор нет». Будет готов, почтеннейший. Не успеет стриженая девка косы заплесть, как он поспеет».
«Батюшка! Платон Михалыч едет!» сказал Алексаша, глядя в окно.
«Верхом на гнедой лошади», подхватил Николаша, нагибаясь к окну.
«Где, где?» прокричал Петух, подступив.
«Кто это Платон <Михайлович>?» спросил Чичиков у Алексаши.
«Сосед наш, Платон Михайлович Платонов, прекрасный человек, отличный человек», сказал сам <Петух>.
Между тем вошел в комнату сам Платонов, красавец, стройного роста, с светло-русыми блестящими волосами, завива<вшимися в> кудри. Гремя медным ошейником, мордатый пес, собака-страшилище, именем Ярб, вошел вослед за ним.
«Обедали?» спросил хозяин.
«Обедал».
«Что ж вы, смеяться что ли надо мной приехали? Что мне в вас после обеда?»
Гость, усмехнувшись: «Утешу вас тем, [что] ничего не ел, вовсе нет аппетита».
«А каков был улов, если б вы видели. Какой осетрище пожаловал. Какие карасищи, коропищи какие!»
«Даже досадно вас слушать. Отчего вы всегда так веселы?»
«Да от<чего> же скучать, помилуйте!» сказал хозяин.
«Как отчего скучать? — оттого, что скучно».
«Мало едите, вот и всё. Попробуйте-ка хорошенько пообедать. Ведь это в последнее время выдумали скуку. Прежде никто не скучал».
«Да полно хвастать! Будто уж вы никогда не скучали?»
«Никогда! Да и не знаю, даже и времени нет для скучанья. Поутру проснешься, ведь тут сейчас повар, нужно заказывать обед, тут чай, тут приказчик, там на рыбную ловлю, а тут и обед. После обеда не успеешь всхрапнуть, опять повар, нужно заказывать ужин; пришел повар, заказывать нужно на завтра обед. Когда же скучать?»
Во всё время разговора Чичиков рассматривал гостя, который его изумлял необыкновенной красотой своей, стройным, картинным ростом, свежестью неистраченной юности, девственной чистотой ни одним прыщиком не опозоренного лица. Ни страсти, ни печали, ни даже что-либо похожее на волнение и беспокойство не дерзнули коснуться его девственного лица и положить на нем морщину, но с тем вместе и не оживили его. Оно оставалось как-то сонно, несмотря на ироническую усмешку, временами его оживлявшую.
«Я также, если позволите заметить», сказал он, «не могу понять, как при такой наружности, какова ваша, скучать. Конечно, если недостача денег, или враги, как есть иногда такие, которые готовы покусить<ся> даже на самую жизнь…»
«Поверьте», прервал красавец гость: «что для разнообразия я бы желал иногда иметь какую-нибудь тревогу: ну, хоть бы кто рассердил меня — и того нет. Скучно, да и только».
«Стало быть, недостаточность земли по имению, малое количество душ?»
«Ничуть. У нас с братом земли на десять тысяч десятин и при них больше тысячи человек крестьян».
«Странно, не понимаю. Но, может быть, неурожаи, болезни? много вымерло мужеска пола людей?»
«Напротив, всё в наилучшем порядке, и брат мой отличнейший хозяин».
«И при этом скучать! не понимаю», сказал Чичиков и пожал плечами.
«А вот мы скуку сейчас прогоним», сказал хозяин. «Бежи, Алексаша, проворней на кухню и скажи повару, чтобы поскорей прислал нам растегайчиков. Да где ж ротозей Емельян и вор Антошка? Зачем не дают закуски?»
Но дверь растворилась. Ротозей Емельян и вор Антошка явились с салфетками, накрыли стол, поставили поднос с шестью графинами разноцветных настоек. Скоро вокруг подносов и графинов обстановилось ожерелье тарелок со всякой подстрекающей снедью. Слуги поворачивались расторопно, беспрестанно принося что-то в закрытых тарелках, сквозь которые слышно было ворчавшее масло. Ротозей Емельян и вор Антошка расправлялись отлично. Названья эти были им даны так только для поощренья. Барин был вовсе не охотник браниться, он был добряк. Но русской человек уж любит прянное слово, как рюмку водки для сваренья в желудке. Что ж делать, такая натура: ничего пресного не любит.
Закуске последовал обед. Здесь добродушный хозяин сделался совершенным разбойником. Чуть замечал у кого один кусок, подкладывал ему тут же другой, приговаривая: «Без пары ни человек, ни птица не могут жить на свете». У кого два, подваливал ему третий, приговаривая: «Что ж за число два? Бог любит троицу». Съедал гость три, он ему: «Где ж бывает телега о трех колесах? Кто ж строит избу о трех углах?» На четыре у него была тоже поговорка, на пять — опять. Чичиков съел чего-то чуть ли не двенадцать ломтей и думал: «Ну, теперь ничего не приберет больше хозяин». Не тут-то было: не говоря ни слова, положил ему на тарелку хребтовую часть теленка, жареного на вертеле, с почками, да и какого теленка!
«Два года воспитывал на молоке», сказал хозяин: «ухаживал, как за сыном».
«Не могу», сказал Чичиков.
«Вы попробуйте да потом скажите: не могу».
«Не взойдет, нет места».
«Да ведь и в церкви не было места. Взошел городничий — нашлось. А была такая давка, что и яблоку негде было упасть. Вы только попробуйте: этот кусок тот же городничий».
Попробовал Чичиков — действительно, кусок был в роде городничего. Нашлось ему место, а казалось, ничего нельзя было поместить.
«Ну, как этакому человеку ехать в Петербург или в Москву? С этаким хлебосольством он там в три года проживется в пух». То есть, он не знал того, что теперь это усовершенствовано: и без хлебосольства спустить не в три года, а в три месяца всё.
Он то и дело подливал да подливал; чего ж не допивали гости, давал допить Алексаше и Николаше, которые так и хлопали рюмка за рюмкой; вперед видно <было, на> какую часть человеческих познаний обратят внимание по приезде в столицу. С гостьми было не то: в силу, в силу перетащились они на балкон и в силу поместились в креслах. Хозяин, как сел в свое какое-то четырехместное, так тут же и заснул. Тучная собственность его, превратившись в кузнецкий мех, стала издавать, через открытый рот и носовые продухи, такие звуки, какие редко приходят в голову и нового сочинителя: и барабан, и флейта, и какой-то отрывистый гул, точный собачий лай.
«Эк его насвистывает!» сказал Платонов.
Чичиков засмеялся.
«Разумеется, если этак пообедать, как тут придти скуке. Тут сон придет. Не правда ли?»
«Да. Но я, однако же, вы меня извините, не могу понять, как можно скучать. Против скуки есть так много средств».
«Какие же?»
«Да мало ли для молодого человека? Танцовать, играть на каком-нибудь инструменте… а не то жениться».
«На ком?»
«Да будто в окружности нет хороших и богатых невест?»
«Да нет».
«Ну поискать в других местах, поездить». И богатая мысль сверкнула вдруг в голове Чичикова. «Да вот прекрасное средство!» сказал он, глядя в глаза Платонову.
«Какое?»
«Путешествие».
«Куда ж ехать?»
«Да если вам свободно, так поедем со мной», сказал Чичиков и подумал про себя, глядя на Платонова: «А это было бы хорошо. Тогда бы можно издержки пополам, а подчинку коляски отнести вовсе на его счет».
«А вы куда едете?»
«Покамест еду я не столько по своей нужде, сколько по надобности другого. Генерал Бетрищев, близкий приятель и, можно сказать, благотворитель, просил навестить родственников… Конечно, родственники родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя: ибо видеть свет, коловращенье людей — кто что ни говори, есть как бы живая книга, вторая наука». И, сказавши это, помышлял Чичиков между тем так: «Право, было <бы> хорошо. Можно даже и все издержки на его счет; даже и отправиться на его лошадях, а мои бы покормились у него в деревне».
«Почему ж не проездиться?» думал между тем Платонов. «Дома же мне делать нечего, хозяйство и без того на руках у брата; стало быть, расстройства никакого. Почему ж в самом деле не проездиться?» — «А согласны ли вы», сказал он вслух: «погостить у брата денька два? Иначе он меня не отпустит».
«С большим удовольствием. Хоть три».
«Ну, так по рукам! Едем!» сказал, оживясь, Платонов.
Они хлопнули по рукам. «Едем!»
«Куда! куда?» вскрикнул хозяин, проснувшись и выпуча на них глаза. «Нет, сударики! и колеса у коляски приказано снять, а вашего жеребца, Платон Михайлыч, угнали отсюда за пятнадцать верст. Нет, вот вы сегодня переночуйте, а завтра после раннего обеда и поезжайте себе».
Что было делать с Петухом? Нужно было остаться. Зато награждены они были удивительным весенним вечером. Хозяин устроил гулянье на реке. Двенадцать гребцов, в двадцать четыре весла, с песнями, понесли их по гладкому хребту зеркального озера. Из озера они пронеслись в реку, беспредельную, с пологими берегами на обе стороны, подходя беспрестанно под протянутые впоперек реки канаты для ловли. Хоть бы струйкой шевельнулись воды; только безмолвно являлись пред ними, один за другим, виды, и роща за рощей тешила взоры разнообразным размещением дерев. Гребцы, хвативши разом в двадцать четыре весла, подымали вдруг все весла вверх и катер, сам собой, как легкая птица, стремился по недвижной зеркальной поверхности. Парень-запевала, плечистый детина, третий от руля, починал чистым, звонким голосом, выводя как бы из соловьиного горла > начинальные запевы песни, пятеро подхватывало, шестеро выносило, и разливалась она, беспредельная, как Русь. И Петух, встрепенувшись, пригаркивал, поддавая, где не хватало у хора силы, и сам Чичиков чувствовал, что он русской. Один только Платонов [думал: ] «Что хорошего в этой заунывной песне? От нее еще бо̀льшая тоска находит на душу».
Возвращались назад уже сумерками. Впотьмах ударяли весла по водам, уже не отражавшим неба. В темноте пристали они к берегу, по которому разложены были огни; на треногах варили рыбаки уху из животрепещущих ершей. Всё уже было дома. Деревенская скотина и птица уже давно была пригнана, и пыль от них уже улеглась, и пастухи, пригнавшие их, стояли у ворот, ожидая кринки молока и приглашения к ухе. В сумерках слышался тихий гомон людской, бреханье собак, где-то отдававшееся из чужих деревень. Месяц подымался, и начали озаряться потемневшие окрестности, и всё озарилось. Чудные картины. Но некому было ими любоваться. Николаша и Алексаша, вместо того, чтобы пронестись в это время перед ними на двух лихих жеребцах, в обгонку друг друга, думали о Москве, о кондитерских, о театрах, о которых натолковал им заезжий из столицы кадет. Отец их думал о том, как бы окормить своих гостей. Платонов зевал. Всех живей оказался Чичиков. «Эх право, заведу когда-нибудь деревеньку». И стали ему представляться и