Скачать:TXTPDF
Воспоминания современников о Н. В. Гоголе

подобно москвичам, бросить горсть родимой земли! — Мысль, что прах его будет покоиться в Москве, наполняет нас каким-то горестным удовлетворением. Да, пусть он покоится там, в этом сердце России, которую он так глубоко знал и так любил, так горячо любил, что одни легкомысленные или близорукие люди не чувствуют присутствия этого любовного пламени в каждом им сказанном слове! Но невыразимо тяжело было бы нам подумать, что последние, самые зрелые плоды его гения погибли для нас невозвратно — и мы с ужасом внимаем жестоким слухам об их истреблении…

Едва ли нужно говорить о тех немногих людях, которым слова наши покажутся преувеличенными или даже вовсе неуместными… Смерть имеет очищающую и примиряющую силу; клевета и зависть, вражда и недоразумения — все смолкает перед самою обыкновенною могилой: они не заговорят над могилою Гоголя. Какое бы ни было окончательное место, которое оставит за ним история, мы уверены, что никто не откажется повторить теперь же вслед за нами:

Мир его праху, вечная память его жизни, вечная слава его имени!

Т…в [По поводу этой статьи (о ней тогда же кто-то весьма справедливо сказал, что нет богатого купца, о смерти которого журналы не отозвались бы с большим жаром) — мне вспоминается следующее: одна очень высокопоставленная дама — в Петербурге — находила, что наказание, которому я подвергся за эту статью, было незаслуженно — и, во всяком случае, слишком строго, жестоко… Словом, она горячо заступалась за меня. «Но ведь вы не знаете, — доложил ей кто-то, — он в своей статье называет Гоголя великим человеком!» — «Не может быть!» — «Уверяю вас». — «А! в таком случае, я ничего не говорю: je regrette, mais je comprends qu’on ait dú sévir» (мне жаль, но я понимаю, что его следовало строго наказать). ]

Я препроводил эту статью в один из петербургских журналов; но именно в то время цензурные строгости стали весьма усиливаться с некоторых пор… Подобные «crescendo» происходили довольно часто и — для постороннего зрителя — так же беспричинно, как, например, увеличение смертности в эпидемиях. Статья моя не появилась ни в один из последовавших за тем дней. Встретившись на улице с издателем, я спросил его, что бы это значило? — «Видите, какая погода, — отвечал он мне иносказательною речью, — и думать нечего». — «Да ведь статья самая невинная», — заметил я. «Невинная ли, нет ли, — возразил издатель, — дело не в том; вообще имя Гоголя не велено упоминать. Закревский на похоронах в андреевской ленте присутствовал: этого здесь переварить не могут». Вскоре потом я получил от одного приятеля из Москвы письмо, наполненное упреками: «Как! — восклицал он. — Гоголь умер, и хоть бы один журнал у вас в Петербурге отозвался! Это молчание постыдно!» — В ответе моем я объяснил — сознаюсь, в довольно резких выражениях — моему приятелю причину этого молчания и в доказательство, как документ, приложил мою запрещенную статью. Он ее представил немедленно на рассмотрение тогдашнего попечителя Московского округа — генерала Назимова — и получил от него разрешение напечатать ее в «Московских ведомостях». Это происходило в половине марта, а 16 апреля я — за ослушание и нарушение цензурных правил — был посажен на месяц под арест в части (первые двадцать четыре часа я провел в сибирке и беседовал с изысканно-вежливым и образованным полицейским унтер-офицером, который рассказывал мне о своей прогулке в Летнем саду и об «аромате птиц») — а потом отправлен на жительство в деревню. Я нисколько не намерен обвинять тогдашнее правительство: попечитель С.-Петербургского округа, теперь уже покойный Мусин-Пушкин, представил — из неизвестных мне видов — все дело как явное неповиновение с моей стороны; он не поколебался заверить высшее начальство, что он призывал меня лично, и лично передал мне запрещение цензурного комитета печатать мою статью (одно цензорское запрещение не могло помешать мне — в силу существовавших постановлений — подвергнуть статью мою суду другого цензора), а я г. Мусина-Пушкина и в глаза не видал и никакого с ним объяснения не имел. Нельзя же было правительству подозревать сановника, доверенное лицо, в подобном искажении истины! Но все к лучшему; пребывание под арестом, а потом в деревне принесло мне несомненную пользу: оно сблизило меня с такими сторонами русского быта, которые, при обыкновенном ходе вещей, вероятно, ускользнули бы от моего внимания.

Уже дописывая предыдущую строку, я вспомнил, что первое мое свидание с Гоголем происходило гораздо раньше, чем я сказал вначале. А именно: я был одним из его слушателей в 1835 году, когда он преподавал (!) историю в С.-Петербургском университете. Это преподавание, правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две, во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре — он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран — и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так именовался в расписании лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем, уже известным нам как автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки». На выпускном экзамене из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли — с совершенно убитой физиономией — и не разевал рта. Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин. Как теперь вижу его худую, длинноносую фигуру с двумя высоко торчавшими — в виде ушей — концами черного шелкового платка. Нет сомнения, что он сам хорошо понимал весь комизм и всю неловкость своего положения: он в том же году подал в отставку. Это не помешало ему, однако, воскликнуть: «Непризнанный взошел я на кафедру — и непризнанный схожу с нее!» — Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников: но только не с кафедры.

ИЗ ПИСЕМ

П. Виардо

С.-Петербург, 27 февраля 1852 г.

…Нас поразило великое несчастие: Гоголь умер в Москве, — умер, предав все сожжению, — все — 2-й том «Мертвых душ», массу оконченных и начатых вещей, — одним словом, все. Вам трудно будет оценить, как велика эта столь жестокая, всеобъемлющая потеря. Нет русского, сердце которого не обливалось бы кровью в настоящую минуту. Для нас это был более, чем только писатель: он раскрыл нам себя самих. Он во многих отношениях был для нас продолжателем Петра Великого. Быть может, вам покажутся слова эти, — как написанные под влиянием горя, — преувеличением. Но вы не знаете его; вам известны только самые незначительные из его произведений; но если б даже вы знали их все, то и тогда вам трудно было бы понять, чем он был для нас. Надо быть русским, чтобы это чувствовать. Самые проницательные умы из иностранцев, как, например, Меримэ, видели в Гоголе только юмориста на английский манер. Его историческое значение совершенно ускользает от них. Повторяю, надо быть русским, чтобы понимать, кого мы лишились…

Е. М. Феоктистову

26 февраля 1852 г. Вторник.

С.-Петербург

Вы не можете себе представить, друзья мои, как я вам благодарен за сообщение подробностей о смерти Гоголя, — я уже писал об этом Боткину. Я перечитываю каждую строку с какой-то мучительной жадностью и ужасом, — я чувствую, что в этой смерти этого человека кроется более, чем кажется с первого взгляда, и мне хочется проникнуть в эту грозную и горестную тайну. Меня это глубоко поразило, так глубоко, что я не помню подобного впечатления. Притом я был подготовлен другими обстоятельствами, которые вы, вероятно, скоро узнаете, если уже не узнали. Тяжело, Феоктистов, тяжело, и мрачно, и душно… Мне, право, кажется, что какие-то темные волны без плеска сомкнулись над моей головой, — и иду я на дно, застывая и немея.

Но об этом когда-нибудь при личном свидании… А оно будет довольно скоро, если ничего не случится, — около 10 апреля я в Москве, на Фоминой неделе.

Вы мне пишете о статье, которую я должен написать в «Современник», — не знаю, удастся ли мне… В этом случае нельзя сесть и писать не обдумавши, — надо попасть в тон, а уже думать о необходимости попасть в тон, когда говоришь о смерти Гоголя, тяжело и жестоко.

Я рад, что его хоронили в университетской церкви, и, действительно, нахожу вас счастливыми, что удостоились нести его гроб. Это будет одно из воспоминаний вашей жизни. Что вам сказать о впечатлении, произведенном его смертью здесь? Все говорят о ней, но как-то вскользь и холодно. Однако есть люди, которых она глубоко огорчила. Другие интересы тут все поглощают и подавляют.

Вы мне говорите о поведении друзей Гоголя. Воображаю себе, сколько дрянных самолюбий станут вбираться в его могилу, и примутся кричать петухами, и вытягивать свои головки — посмотрите, дескать, на нас, люди честные, как мы отлично горюем и как мы умны и чувствительны — бог с ними… Когда молния, разбивает дуб, кто думает о том, что на его пне вырастут грибы — нам жаль его силы, его тени…

Я послал Боткину стихи, внушенные Некрасову вестью о смерти Гоголя; под впечатлением их написал я несколько слов о ней для «Петербургских ведомостей», которые посылаю вам при сем письме в неизвестности, пропустит ли их и не исказит ли их цензура. Я не знаю, как они вышли, но я плакал навзрыд, когда писал их.

Прощайте, мой добрый Евгений Михайлович. Скоро напишу вам опять. Жду от вас и от Боткина всех подробностей, которые вы только услышите…

P. S. Кажется, нечего и говорить, что под статьей о Гоголе не будет выставлено моего имени. Это было бы бесстыдством и почти святотатством…

И. С. Аксакову

Петербург, 3 марта 1852 г.

Скажу вам без преувеличения: с тех пор как я себя помню, ничего не произвело на меня такого впечатления, как смерть Гоголя… Эта страшная смерть — историческое событие, понятное не сразу: это тайна, тяжелая, грозная тайнанадо стараться ее разгадать, но ничего отрадного не найдет в ней тот, кто ее разгадает… все мы в этом согласны. Трагическая судьба России отражается на тех из русских, кои ближе других стоят к ее недрам, — ни одному человеку, самому сильному духом, не выдержать в себе борьбу целого народа, и Гоголь погиб! Мне, право, кажется, что он умер потому, что решился, захотел умереть, и это самоубийство началось с истребления «Мертвых душ»… Что касается до впечатления, произведенного здесь его смертью, да будет вам достаточно знать, что попечитель здешнего университета гр. Мусин-Пушкин не устыдился назвать Гоголя публично писателем лакейским. Это случилось на днях по поводу

Скачать:TXTPDF

подобно москвичам, бросить горсть родимой земли! — Мысль, что прах его будет покоиться в Москве, наполняет нас каким-то горестным удовлетворением. Да, пусть он покоится там, в этом сердце России, которую он