его, чтоб не позеленить травою моих панталон. Гоголь громко захохотал, заметив мою предосторожность.
— Чего вы смеетесь? — спросил я.
— Знаете ли, когда вы вошли в гостиную, ваши плюндры произвели на меня странное впечатление.
— А какое именно?
— Мне показалось, что вы были без них!
— Не может быть! — вскричал я, осматривая свои панталоны.
— Серьезно: телесного цвета, в обтяжку… Уверен, что не одного меня поразили они, а и барышень также.
— Да; когда вы вошли, они потупились и покраснели.
Последнее замечание окончательно меня смутило. Еще раз я взглянул на панталоны и не сомневался более в справедливости слов Гоголя. Я был в отчаянии, а он заливался громким смехом. Натешившись моей простотой, он, наконец, сжалился надо мною.
— Успокойтесь, успокойтесь, — сказал он, принимая серьезный вид, — я шутил, право, шутил.
Но уверения Гоголя не поколебали собственного моего убеждения, и замечание его, сказанное, может быть, и в шутку, преследовало меня, как нечистая совесть, до самого отъезда.
— Ударьте лихом об землю, — продолжал он, ложась на спину, — раскиньтесь вот так, как я, поглядите на это синее небо, то всякое сокрушение спадет с сердца и душа просветлеет.
Я последовал его совету; и действительно, едва протянулся и взглянул на небо — раздражение мое притупилось и мне захотелось спать.
— Ну что? — спросил Гоголь после минутного молчания, — что вы теперь чувствуете?
— Кажется, лучше, — отвечал я, закрывая глаза.
— В этом положении фантазия как-то сильнее разыгрывается, в уме зарождаются мысли высокие, идеи светлые — не правда ли?
— Да, сильно клонит ко сну, — пробормотал я, погружаясь в дремоту.
— Не прогневайтесь, я вам не дам спать; чего доброго, оба заснем и проспим до вечера, а между тем возьмут лодку: что мы тогда будем делать? Кричать, как Пульхерия Трофимовна: «ме… ме…»
Он с неимоверным искусством представил в лицах за обеденную сцену и так меня рассмешил, что сон мой совершенно отлетел.
— Долго ли вам еще оставаться в лицее? — спросил я.
— Еще год! — со вздохом отвечал Гоголь. — Еще год!
— А потом?
— Потом в Петербург, в Петербург! Туда стремится душа моя!..
— Что вы, в гражданскую или военную думаете вступить?
— Что вам сказать? В гражданскую у меня нет охоты, а в военную — храбрости.
— Куда-нибудь да надо же; нельзя не служить.
— Конечно, но…
— Что?
Гоголь молчал. Через несколько минут я сделал ему вопрос, ответа не было: он заснул. Мне жаль было его будить, и я, следуя данному совету, устремив взор в голубое небо, задумался. Мысли мои развернулись, воображение указало цветущую перспективу моего будущего; ощущения неиспытанные посетили мое сердце, осветили душу. В первый раз я так замечтался: как мне было весело, отрадно, фантазия моя окрылилась и увлекла меня в неведомый мир. Чего не перечувствовал я в те минуты и чего не посулило мне мое будущее!.. Приводя теперь на память минувшие грезы, невольно вспоминаю мое бесцветное прошедшее, горестное, безотрадное. При первом вступлении на поприще службы у меня, как говорится, крылья опустились: не до летанья было. Мне объявили, что я даже стоять не умею и на восемнадцатом году от рождения начали учить стойке. Выучив стоять, как подобает человеку, на двух ногах, стали учить стоять, как болотную птицу, на одной; а там повели гусиным шагом: сначала в три приема, потом в два и наконец в один. Таким алюром далеко не уйдешь…
Тень от деревьев протянулась; зной спадал; было около шести часов. Я разбудил Гоголя.
— Славно разделался с храповицким, — сказал он, приподымаясь и протирая глаза. — А вы что делали? тоже спали?
— Нет, — отвечал я, — по вашему совету я лежал на спине и фантазировал.
— Ну что ж? понравилось?
— Очень!..
— Примите к сведению и на будущее время, глядите на небо, чтоб сноснее было жить на земле.
Переправясь обратно через реку, мы пошли к известной хате, чтобы по той же дороге возвратиться к Ивану Федоровичу. На завалине сидел Остап понурясь.
— За что вы меня так обидели, — спросил он Гоголя очень серьезно, — что я вам сделал?
— Чем же я тебя обидел? — сказал Гоголь с недоумением, посматривая на Остапа.
— Чем! жинку мою нарядили как пани, подчиваете варенухой на серебряном подносе, величаете сударыней матушкой, а мне — батьку городничего, хотя бы спасибо сказали, чарку горелки поднесли!
Остап разразился громким смехом. Марта вышла из хаты без Аверки и, усмехаясь, низко поклонилась.
— О неблагодарный! — трагически произнес Гоголь, указывая на Марту. — Не я ли обратил волчицу в ягницу?!
— Правда, правда, за это спасибо, ей-богу спасибо!.. готов хату прозакладывать, что сегодня во всем селе нет молодицы разумнее моей жинки. А где ж городничий? — прибавил Остап, взглянув на жену.
— Уклался спать, — отвечала Марта, засмеявшись.
— Вот какую штуку вы нам выкинули! — продолжал Остап. — Не знаем, что будет с нашего Аверки, а уж городничим наверное останется до смерти.
— А кто знает! может быть… — начала было Марта, но Остап закрыл ей рукою рот.
— Молчи, дура! — сказал он. — Паныч шутит, а ты, глупая баба, уж и зазналась! Молись богу, чтоб был честным человеком — для нас и того довольно.
Остап пустился в рассуждения, острил над женой и рассказывал смешные анекдоты, как жены обманывают своих мужей. Гоголь, со вниманием слушавший Остапа, хохотал, бил в ладони, топал ногами; иногда вынимал из кармана карандаш и бумагу и записывал некоторые слова и поговорки. Я не раз напоминал ему, что пора итти, но Гоголь не мог оторваться от Остапа.
— Помилуйте, — говорил он, — да это живая книга, клад; я готов его слушать трои сутки сряду, не спать, не есть!
Наконец я почти насильно увлек его. Мы пошли по прежней дороге, через леваду, и добродушные хозяева провожали нас до самого перелаза. Марта принялась было просить у нас опять прощения, но Остап ее остановил.
— Перестань, — сказал он, — они тебя дразнили как цуцика, им того и хотелось, чтобы ты лаяла на них как собака.
Подымаясь на гору, в саду Ивана Федоровича Гоголь не переставал хвалить Остапа.
— Какая натура! — говорил он. — Какой рассказ! точно вынет человека из-под полы, поставит его перед вами и заставит говорить. Кажется, я не слышал, а видел наяву то, о чем он рассказывал.
В саду играли в горелки; барышни с криком и визгом бегали по дорожкам. Гоголь, более предусмотрительный, повернул влево к флигелю, а я, думая пробраться в дом, попал, как кур во щи: едва меня завидели, как в ту ж минуту поставили в пары и заставили бегать, что, по тесноте моих панталон, крайне было для меня неудобно и даже опасно.
Отец мой заигрался в бостон, и как ночь была темная, а дорога дурная, то по просьбе гостеприимного хозяина он остался переночевать.
После чая мы перешли в комнаты и продолжали играть в фанты. В этот раз Гоголь не мог отделаться и также участвовал в игре. Он был очень неразвязен, неловок, краснел, конфузился, по целому часу отыскивал колечко, не мог поймать мышки и, наконец, выведенный из терпения неудачами и насмешками, отказался от игры прежде ее окончания.
За ужином мы опять сели рядом с Гоголем. Я был очень огорчен, что отец мой остался ночевать: предположения мои насчет охоты не осуществились.
— О чем вы так задумались? — спросил меня Гоголь. — Вы, кажется, не в своей тарелке.
Я объяснил причину моих сокрушений.
— Страстный!
— Часто охотитесь?
— Если удастся, завтрашний день в первый раз буду охотиться.
— Вот как! Так, может быть, вы вовсе не охотник, и если дадите сорок промахов, то и разочаруетесь.
— Дам сорок тысяч промахов, но добьюсь до того, что из сорока выстрелов сряду не сделаю ни одного промаха.
— Ну, это хорошо; это по-нашему, по-казацки!
Для ночлега мне отвели комнату в доме, а Гоголь, приехавший днем прежде, расположился во флигеле. На другой день, часу в восьмом, отец мой приказал запрягать лошадей. Я пошел во флигель, чтоб попрощаться с Гоголем, но мне сказали, что он в саду. Я скоро его нашел: он сидел на дерновой скамье и, как мне издалека показалось, что-то рисовал, по временам подымая голову кверху, и так был углублен в свое занятие, что не заметил моего приближения.
— Здравствуйте! — сказал я, ударив его по плечу. — Что вы делаете?
— Здравствуйте, — с замешательством произнес Гоголь, поспешно спрятав карандаш и бумагу в карман. — Я… писал.
— Полноте отговариваться! я видел издалека, что вы рисовали. Сделайте одолжение, покажите, я ведь тоже рисую.
— Уверяю вас, я не рисовал, а писал.
— Что вы писали?
— Вздор, пустяки, так, от нечего делать писал — стишки.
Гоголь потупился и покраснел.
— Стишки! Прочтите: послушаю.
— Еще не кончил, только начал.
— Нужды нет, прочтите что написали.
Настойчивость моя пересилила застенчивость Гоголя; он нехотя вынул из кармана небольшую тетрадку, привел ее в порядок и начал читать.
Я сел возле него с намерением слушать, но оглянулся и увидел почти над головой огромные сливы, прозрачные, как янтарь, висевшие на верхушке дерева. Я забыл о стихах: все мое внимание поглотили сливы. Пока я придумывал средство, как до них добраться, Гоголь окончил чтение и вопросительно смотрел на меня.
— Экие сливы! — воскликнул я, указывая на дерево пальцем.
Самолюбие Гоголя оскорбилось; на лице его выразилось негодование.
— Зачем же вы заставляли меня читать? — сказал он, нахмурясь. — Лучше бы попросили слив, так я вам натрусил бы их полную шапку.
Я спохватился, и только хотел извиниться, как Гоголь так сильно встряхнул дерево, что сливы градом посыпались на меня. Я кинулся подбирать их, и Гоголь также.
— Вы совершенно правы, — сказал он, съев несколько слив, — они несравненно лучше моих стихов… Ух, какие сладкие, сочные!
— Охота вам писать стихи! Что вы, хотите тягаться с Пушкиным? Пишите лучше прозой.
— Пишут не потому, чтоб тягаться с кем бы то ни было, но потому, что душа жаждет поделиться ощущениями. Впрочем, не робей, воробей, дерись с орлом!
Я хотел было отвечать также пословицей: дай бог нашему теляти волка поймати; но Гоголь продолжал:
— Да! не робей, воробей, дерись с орлом.
Взгляд его оживился, грудь от внутреннего волнения высоко поднималась, и я безотчетно повторил слова его, сказанные мне накануне: «Ну, это хорошо, это по-нашему! по-казацки».
Человек прибежал с известием, что отец меня ожидает. Я дружески обнял Гоголя, и мы расстались надолго.
Через несколько лет после этого свидания показались в свет сочинения Гоголя.
С каждым годом талант его более и более совершенствовался, и всякий раз, когда мне случалось читать его творения, я вспоминал одушевленный взгляд Гоголя, и мне слышались последние его слова: «Не робей, воробей, дерись с орлом!»
Н. П. МУНДТ[3 — О личности Н. П. Мундта сохранились весьма скудные сведения. Он был драматургом, беллетристом и переводчиком. Кроме того, он писал биографические очерки о деятелях театра. Некоторые очерки были положительно оценены Белинским (Полн. собр. соч., под ред. С. А. Венгерова, т. V, Спб. 1901, стр. 162, 234). В 1829–1836 гг. Мундт служил секретарем и чиновником особых поручений при дирекции петербургских императорских театров.]
ПОПЫТКА ГОГОЛЯ
Прочитав почти все, что было писано о Гоголе, я ни в одной биографической