собой крайнюю ступень неудобств жизни и, пользуясь большой известностью за свою филантропическую деятельность, не пользовалась любовью со стороны опекаемых ею людей.
Пребывание около неё имело ещё и очень крупное неудобство, – она слишком хорошо была известна полиции, и, когда последняя искала какого-нибудь интересующего её субъекта, она почти всегда начинала поиски с землянки бабушки Акулины. Те из босяков, которые ещё могли как-нибудь перебиваться, сторонились от бабушки, и только самое отчаянное стечение обстоятельств и перспектива голодной смерти загоняли к ней людей.
Ко всему этому, бабушка Акулина имела крайне отталкивающую наружность. Низенькая, всегда почти полупьяная, в невероятно рваных и грязных лохмотьях, с морщинистым и обезображенным шрамами от разных увечий, нанесенных ей её же «внуками», лицом, среди которого возвышался разбухший багровый нос, и красными слезящимися глазами, – она, по справедливости, заслужила эпитет «киевской ведьмы», который давным-давно укоренился за ней в улице. Когда она шла по улице, согнутая временем в дугу, стукая в панель своей палкой, вечно улыбаясь беззубым чёрным ртом и о чём-то скрипуче разговаривая сама с собой, она представляла собой отвратительный ком живой пахучей грязи. Да, она никак уже не могла надеяться возбудить к себе симпатию. И при всём этом, старуха, к несчастью, которого она, может быть, не чувствовала, не могла жить без людей около себя, и, если иногда судьба не загоняла к ней «внучат», – бабушка Акулина старалась исправить этот недосмотр судьбы и сама затаскивала к себе всех, кого могла.
В мире «отбросов общества» – в этом печальном и грустном мире – есть свои отвергнутые, и бабушка Акулина принадлежала к последней категории их.
* * *
– Вот так фунт с походом! – воскликнул Ярлык, разрешая общее напряжённое молчание.
– Дела наши – табак! – сказал Дьякон.
А Адвокат мрачно подтвердил:
– Последнего приюта мы лишились!
– Н-ну, приют-то останется за нами, – успокоительно протянул Мамочка. – А как и чем мы сегодня будем питаться, – вот это штука.
– Н-да, на сей день мы лишены пищи, – грустно проговорил Дьякон.
– Попищишь, попищишь, да с пустым брюхом и ляжешь! – сострил Ярлык.
– Детушки… водицы бы! – открыв глаза, прошептала больная…
Настенька дала ей воды. Старуха напилась, перекрестилась дрожащей рукой и обвела всех глазами. Потом она тяжело вздохнула и странно двинула головой по куче тряпья, на которой она лежала.
– Господи, сколько вас! – заговорила она своим скрипучим голосом, дрожащим от слабости и ещё более неприятным поэтому. – Того вон я не знаю… кто это ты?
– Я – Бух…
– Ну, Бух, так Бух, бог с тобой… всё равно человек. Все мы люди одинаковые. А я вот умираю, братценьки… Умираю, старуха, господь с вами! Жила, грешила, пьянствовала, воровала… вот умру и ничего такого больше не буду делать…
– Это ты правильно, – мёртвому человеку, должно быть, и выпить никогда не хочется, – шутливо подтвердил Дьякон.
С возвращением к бабушке сознания к нему возвратилась надежда на возможность чего-нибудь поесть сегодня.
– Ничего не хочется, да! А вы простите меня… И вас всех господь простит. Не любили вы меня, старуху, ну, это ваше дело. Я любила вас, ей-богу!.. Прощайте, спаси вас царица небесная!
– Ну, это ты, баушка, брось! – хмуро сказал Адвокат. – Поднимешься… полежишь и встанешь…
– Нет, уже не встану. Вся как есть разбилась, – видно, печёнки отбила. Вон как горю…
Прощайте!
– Бабка! – остановил её Мамочка, – брось-ка ты это, – лучше вот что скажи: ты собрала сегодня чего?
– Я-то? Отшибло память, не помню. Кажись, собрала… Как, чай, не собрать? Всегда ведь собирала…
– А куда оно делось? – осведомился Дьякон.
– Не знаю… Кто меня поднял? Никифорыч? У него, поди…
– Добеги-ка, Настенька, узнай.
– Пойду я на улицу с такой-то битой рожей!
– Я те швырну, так ты полетишь, а не пойдёшь!
– Дьявол!
– Не ругайтесь, дети… не нужно… дайте мне другие какие слова услыхать… Умираю ведь… поверьте – умираю… Вот что, детушки: в головах у меня в коробочке трёшна есть бумажкой… так это я на гроб себе… припасла… выньте… как помру я… и…
Она задыхалась, – и на лбу у неё выступил пот. Публика молчала, пристально и сосредоточенно рассматривая её, и это молчание продолжалось минуты две.
– Бабушка Акулина… – глухо начал Дьякон.
– А?
– Вот что, ты не обижайся на меня. Только я скажу… вот что, – мёртвому человеку всё равно… он ничего не хочет, а мы живые. Тебе что? Ты в гробу или без гробу… всё равно; гроб-то всегда от полиции будет. Ты дай-ка нам трёху-то, – мы бы поели.
– Не надо… что ты? – шепнул Адвокат.
Дьякон посмотрел на остальную публику.
Она ждала конца его предприятия, – жадно ждала, он видел это.
– Нам-то тоже, что ли, помирать? – шёпотом же ответил Дьякон и, наклонясь к старухе, спросил: – Как же? Возьмём мы?
Бабушка Акулина раскрыла рот, почвакала губами и еле слышно проговорила:
– Берите, берите, дура я старая… ишь ведь, перед смертью-то забыла про вас было… берите… вот тут… конешно… гроб от полиции… дура.
И замолчала.
– Ярлык! Лети! Духом! – торжествующе шептал Дьякон, выволакивая из-под изголовья белую аптечную коробочку с трёшницей.
Ярлык сделал гримасу и исчез.
– Отойдём от неё, братцы, надо покой дать человеку, – предложил публике догадливый Дьякон.
Публика отхлынула от бабушки Акулины. Она осталась одна на куче тряпок. Её серое лицо ярче выделялось на их фоне. Лежала она неподвижно и лишь иногда слабо стонала.
Никто не заметил, когда именно она умерла.
* * *
А хоронили её на другой день. Гроб стоял на телеге, извозчик без шапки шёл рядом с телегой и протестующе говорил, обращаясь к Никифорычу, шагавшему с разносной книгой в руках по другую сторону катафалка бабушки Акулины:
– Говорю я правду. Али это порядок? Хвать человека – вези! На, везу! А кто мне рубль додаст? А-а?! Я бы работал на хлебном базаре за полтора рубля, – а здесь мне полтину сунут. А опосля-то не попадёшь. На сколько время проваландаюсь с вами? А мне на полтину-то лошадь не прокормить, – вот оно что, друг.
Но Никифорыч не обращал внимания на воркотню извозчика. Рядом с ним, старым солдатом, видавшим виды на своём веку, шёл Адвокат, согнувшись в три погибели, без шапки, с завязанными грязной тряпкой ушами и засунув руки глубоко в рукава какой-то рваной кацавейки. Никифорыч внушительно говорил ему:
– Старуха была для вас, чертей, – мать. Зашибала она, но это ничего. Воровала – опять для вас. Видишь? И вот я её провожаю и ты. И, если бы меня не послали, выпросился бы и пошёл проводить старуху. Понял? Я, брат, людей вот как вижу, – насквозь. Н-да. А вот ты умрёшь, а умрёшь ты ско-оро, брат. Уж меня не обманешь, нет, я по роже вижу: скоро ты умрёшь! Но тебя я провожать не пойду, коли меня не пошлют. Ни-ни! Потому, что ты такое? Плесень.
Адвокат вскинул свои бесцветные глаза на Никифорыча и криво улыбнулся.
– Мне не надо, не ходи…
– И не пойду. И поезжай ты в могилу один.
– Ну так что? И поеду.
– И поедешь, – потому, что ты есть? А старуха была мать вам… Сердце у ней было.
Понял?
Крупными, тяжёлыми и мокрыми хлопьями он падал на гроб бабушки Акулины, и весь этот простой, сосновый некрашеный гроб был мокр от снега, таявшего на нём.
Так-то вот хоронили бабушку Акулину, воровку, нищую и филантропку Задней Мокрой улицы.