потому, что некий купец пожелал производить свечи и мыло. И ротмистр чувствовал, что, если б ему представился случай чем-нибудь хоть на время испортить жизнь этому врагу, — о! с каким наслаждением он испортил бы её!
Вчера купец Иван Андреевич Петунников был на дворе ночлежки с архитектором и своим сыном. Измерили двор и всюду натыкали в землю каких-то палочек, которые, по уходе Петунникова, ротмистр приказал Метеору вытаскать из земли и разбросать.
Перед глазами ротмистра стоял этот купец — маленький, сухонький, в длиннополом одеянии, похожем одновременно на сюртук и на поддёвку, в бархатном картузе и высоких, ярко начищенных сапогах. Костлявое, скуластое лицо, с седой, клинообразной бородкой, с высоким, изрезанным морщинами лбом, и из-под него сверкают узкие, серые глазки, прищуренные, всегда что-то высматривающие. Острый хрящеватый нос, маленький рот с тонкими губами. В общем, у купца вид благочестиво хищный и почтенно злой.
«Проклятая помесь лисицы и свиньи!» — выругался про себя ротмистр и вспомнил первую фразу Петунникова, касавшуюся его. Купец пришёл с членом городской управы покупать дом и, увидев ротмистра, спросил своего провожатого бойким костромским говором:
— Энто тот самый огарок — квартирант-от ваш?
И с той поры вот уже почти полтора года они состязаются друг с другом в своём уменье оскорблять человека.
И вчера между ними произошло лёгонькое «упражнение в буесловии», как называл ротмистр свои разговоры с купцом. Проводив архитектора, купец подошёл к ротмистру.
— Сидишь? — спросил он, дёргая рукой за козырёк картуза, так что нельзя было понять, поправляет ли он его или же хочет изобразить поклон.
— Мыкаешься? — в тон ему сказал ротмистр и сделал движение нижней челюстью, отчего борода его вздрогнула и что нетребовательный человек мог принять за поклон или за желание ротмистра пересунуть свою трубку из одного угла рта в другой.
— Денег у меня много — вот и мыкаюсь. Деньги хотят, чтоб их в жизнь пускали, вот я и даю им ход, — дразнит ротмистра купец, лукаво прищуривая глазки.
— Не тебе, значит, рубль служит, а ты рублю, — комментирует Кувалда, борясь с желанием дать пинка в живот купцу.
— Али это не всё равно? С ними, с деньгами-то, всяко приятно… А вот ежели без них…
И купец с нахально подделанным состраданием оглядывает ротмистра. У того верхняя губа прыгает, обнажая крупные волчьи зубы.
— Имея ум и совесть, можно жить и без них… Деньги, обыкновенно, являются как раз в то время, когда у человека совесть усыхать начинает… Совести меньше — денег больше…
— Это верно… А то есть люди, у которых ни денег, ни совести…
— Ты смолоду-то таким и был? — простодушно спрашивает Кувалда. Теперь у Петунникова вздрагивает нос. Иван Андреевич вздыхает, щурит глазки и говорит:
— Мне смолоду о-ох большие тяжести поднять пришлось!
— Я думаю…
— Работал я, ох как работал!
— А многих обработал?
— Таких, как ты? Дворян-то? Ничего, — достаточно их от меня христовой молитве выучились…
— Не убивал, только грабил? — режет ротмистр. Петунников зеленеет и находит нужным изменить тему.
— А хозяин ты плохой — сидишь, а гость стоит…
— Пусть и он сядет, — разрешает Кувалда.
— Да не на что, вишь…
— На землю… земля всякую дрянь принимает…
— Я это по тебе вижу… Однако пойти от тебя, ругателя, — ровно и спокойно сказал Петунников, но глаза его излили на ротмистра холодный яд.
Он ушёл, оставив Кувалду в приятном сознании, что купец боится его. Если б он не боялся, так уже давно бы выгнал из ночлежки. Не из-за пяти же рублей в месяц он не гонит его! Потом ротмистр следит, как купец ходит вокруг своего завода, ходит по лесам вверх и вниз. Ему очень хочется, чтоб купец упал и изломал себе кости. Сколько уже он создал остроумных комбинаций падения и всяческих увечий, глядя на Петунникова, лазившего по лесам, как паук по своей сетке. Вчера ему даже показалось, что вот одна доска дрогнула под ногами купца, и ротмистр в волнении вскочил со своего места… Но — ничего не вышло.
И сегодня, как всегда, перед глазами Аристида Кувалды торчит это красное здание, прочное, плотное, крепко вцепившееся в землю, точно уже высасывающее из неё соки. Кажется, что оно холодно и темно смеется над ротмистром зияющими дырами своих стен. Солнце льёт на него свои осенние лучи так же щедро, как и на уродливые домики Въезжей улицы.
«А вдруг! — мысленно воскликнул ротмистр, измеряя глазами стену завода. — Ах ты, чёрт возьми! Если бы…» Весь встрепенувшись, возбуждённый своей мыслью, Аристид Кувалда вскочил и торопливо пошёл в трактир Вавилова, улыбаясь и бормоча что-то про себя.
Вавилов встретил его за буфетом дружеским восклицанием:
— Вашему благородию здравия желаем!
Среднего роста, с лысой головой, в венчике седых кудрявых волос, с бритыми щеками и с прямо торчащими усами, похожими на зубные щётки, прямой и ловкий, в кожаной куртке, он каждым своим движением позволял узнать в нём старого унтер-офицера.
— Егор! У тебя вводный лист и план на дом есть? — торопливо спросил Кувалда.
— Имею.
Вавилов подозрительно сузил свои вороватые глаза и пристально уставился ими в лицо ротмистра, в котором он видел что-то особенное.
— Покажи мне! — воскликнул ротмистр, стукая кулаком по стойке и опускаясь на табурет около неё.
— А зачем? — спросил Вавилов, решившийся при виде возбуждения Кувалды держать ухо востро.
— Болван, неси скорей!
Вавилов наморщил лоб и испытующе поднял глаза к потолку.
— Где они у меня, эти самые бумаги?
На потолке не нашлось никаких указаний по этому вопросу; тогда унтер устремил глаза на свой живот и с видом озабоченной задумчивости стал барабанить пальцем по стойке.
— Будет тебе кобениться, — прикрикнул на него ротмистр, не любивший его, находя, что бывшему солдату привычнее быть вором, чем трактирщиком.
— Да я, Ристид Фомич, уж вспомнил. Кажись, они в окружном суде остались. Как я вводился во владение…
— Егорка, брось! Ввиду твоей же пользы, покажи мне сейчас план, купчую и всё, что есть. Может быть, ты не одну сотню рублей выиграешь от этого понял?
Вавилов ничего не понял, но ротмистр говорил так внушительно, с таким серьёзным видом, что глаза унтера загорелись любопытством, и, сказав, что посмотрит, нет ли этих бумаг у него в укладке, он ушёл в дверь за буфетом. Через две минуты он возвратился с бумагами в руках и с выражением крайнего изумления на роже.
— Ан они, проклятые, дома!
— Эх ты… паяц из балагана! А ещё солдат был… — не преминул укорить его Кувалда, выхватив из его рук коленкоровую папку с синей актовой бумагой. Затем, развернув перед собой бумаги и всё более возбуждая любопытство Вавилова, ротмистр стал читать, рассматривать и при этом многозначительно мычал. Вот, наконец, он решительно встал и пошёл к двери, оставив бумаги на стойке и кинув Вавилову:
— Погоди… не прячь их…
Вавилов собрал бумаги, положил их в ящик выручки, запер его и подёргал рукой — хорошо ли заперлось? Потом он, задумчиво потирая лысину, вышел на крыльцо харчевни. Там он увидал, что ротмистр, измерив шагами фасад харчевни, щёлкнул пальцами и снова начал измерять ту же линию, озабоченный, но довольный.
Лицо Вавилова как-то напрягалось, потом вытянулось, вдруг радостно просияло.
— Ристид Фомич! Неужто? — воскликнул он, когда ротмистр поравнялся с ним.
— Вот те и неужто! Больше аршина отрезано. Это по фасаду, а вглубь сейчас узнаю…
— Вглубь?.. Десять сажен два аршина!
— Что, догадался, бритая харя?
— Как же, Ристид Фомич! Ну и глазок у вас — в землю вы на три аршина видите! — с восхищением воскликнул Вавилов.
Через несколько минут они сидели друг против друга в комнате Вавилова, и ротмистр, большими глотками уничтожая пиво, говорил трактирщику:
— Итак, вся стена завода стоит на твоей земле. Действуй без всякой пощады. Придёт учитель, и мы накатаем прошение в окружной. Цену иска, чтобы не тратиться на гербовые, назначим самую скромную, а просить будем о сломке. Это, дурак ты мой, называется нарушением границ чужого владения, очень приятное событие для тебя! Ломай! А ломать такую махину да подвигать её — дорого стоит! Мировую! Тут ты и прижми Иуду. Мы рассчитаем, сколько будет стоить сломка самым точным образом — с битым кирпичом, с ямой под новый фундамент, — всё высчитаем! Даже время примем в счёт! И — позвольте, Иуда, две ты-ся-чи рублей!
— Не даст! — тревожно моргая глазами, сверкавшими жадным огнём, вытянул Вавилов.
— Врёт! Даст! Ты пошевели мозгами — что ему делать? Ломать? Но смотри, Егорка, не продешеви! Покупать тебя будут — не продавайся дёшево! Пугать будут — не бойся! Положись на нас…
Глаза у ротмистра горели свирепой радостью, и лицо, красное от возбуждения, судорожно подёргивалось. Он разжёг алчность трактирщика и, убедив его действовать возможно скорее, ушёл торжествующий и непреклонно свирепый.
Вечером все бывшие люди узнали об открытии ротмистра и, горячо обсуждая будущие действия Петунникова, изображали в ярких красках его изумление и злобу в тот день, когда судебный рассыльный вручит ему копию иска. Ротмистр чувствовал себя героем. Он был счастлив, и все вокруг него были довольны. Большая куча тёмных, одетых в лохмотья фигур лежала на дворе, шумела и ликовала, оживлённая событием. Все знали купца Петунникова. Презрительно щуря глаза, он дарил их таким же вниманием, как и весь другой мусор улицы. От него веяло сытостью, раздражавшей их, и даже сапоги его блестели пренебрежением ко всем. И вот теперь один из них сильно ударит этого купца по карману и самолюбию. Разве это не хорошо?
Зло в глазах этих людей имело много привлекательного. Оно было единственным орудием по руке и по силе им. Каждый из них давно уже воспитал в себе полусознательное, смутное чувство острой неприязни ко всем людям сытым и одетым не в лохмотья, в каждом было это чувство в разных степенях его развития.
Две недели жила ночлежка ожиданием новых событий, и за всё это время Петунников ни разу не являлся на постройку. Дознано было, что его нет в городе и что копия прошения ещё не вручена ему. Кувалда громил практику гражданского судопроизводства. Едва ли когда-нибудь и кто-либо ждал этого купца с таким напряжённым нетерпением, с которым ожидали его босяки.
Не идёт, не идёт мой ненаглядный…
Эх, знать, не любит он м-меня-а!
— пел дьякон Тарас, поджав щёку и юмористически-скорбно глядя в гору.
И вот однажды под вечер Петунников явился. Он приехал в солидной тележке с сыном в роли кучера — краснощёким малым, в длинном клетчатом пальто и в тёмных очках. Они привязали лошадь к лесам; сын вынул