из кармана рулетку, подал конец её отцу, и они начали мерить землю, оба молчаливые и озабоченные.
— Ага-а! -торжествуя, возгласил ротмистр.
Все, кто был налицо в ночлежке, высыпали к воротам и смотрели, вслух выражая свои мнения по поводу происходившего.
— Что значит привычка воровать — человек ворует, даже не желая украсть, рискуя потерять больше того, сколько украдёт, — соболезновал ротмистр, вызывая у своего штаба смех и ряд подобных замечаний.
— Ой, малый! — воскликнул, наконец, Петунников, взорванный насмешками, — гляди, как бы я тебя за твои слова к мировому не потянул!
— Без свидетелей ничего не выйдет… Родной сын не может свидетельствовать со стороны отца, — предупредил ротмистр.
— Ну, гляди же! Атаман ты храбрый, да ведь и на тебя найдётся управа!
Петунников грозил пальцем… Сын его, спокойный и погружённый в расчёты, не обращал внимания на кучку тёмных людей, потешавшихся над его отцом. Он даже не взглянул ни разу в их сторону.
— Молоденький паучок имеет хорошую выдержку, — заметил Объедок, подробно проследив все действия и движения Петунникова-младшего.
Обмерив всё, что было нужно, Иван Андреевич нахмурился, молча сел в тележку и уехал, а его сын твёрдыми шагами пошёл к трактиру Вавилова и скрылся в нём.
— Ого! решительный молодой вор — да! Ну-ка, что будет дальше? спросил Кувалда.
— А дальше Петунников-младший купит Егора Вавилова, — уверенно сказал Объедок и вкусно чмокнул губами, выражая полное удовольствие на своём остром лице.
— А ты этому рад, что ли? — сурово спросил Кувалда.
— А мне приятно видеть, как людские расчёты не оправдываются, — с наслаждением объяснил Объедок, щуря глаза и потирая руки.
Ротмистр сердито плюнул и промолчал. И все они, стоя у ворот полуразрушенного дома, молчали и смотрели на дверь харчевни. Прошёл час и более в этом ожидающем молчании. Потом дверь харчевни отворилась, и Петунников вышел такой же спокойный, каким вошёл. Он остановился на минуту, кашлянул, приподнял воротник пальто, посмотрел на людей, наблюдавших за ним, и пошёл вверх по улице.
Ротмистр проводил его глазами и, обращаясь к Объедку, усмехнулся.
— А ведь, пожалуй, ты прав, сын скорпиона и мокрицы… У тебя есть нюх на всё подлое, да… Уж по харе этого юного жулика видно, что он добился своего… Сколько взял с них Егорка? Он — взял. Он их же поля ягода. Он взял, будь я трижды проклят! Это я устроил ему. Горько мне понимать мою глупость. Да, жизнь вся против нас, братцы мои, мерзавцы! И даже когда плюнешь в рожу ближнего, плевок летит обратно в твои же глаза.
Утешив себя этой сентенцией, почтенный ротмистр посмотрел на свой штаб. Все были разочарованы, ибо все чувствовали, что Вавиловым и Петунниковым заключена сделка. Сознание неуменья причинить зло более оскорбительно для человека, чем сознание невозможности сделать добро, потому что зло делать так легко и просто.
— Итак, — чего же мы тут торчим? Нам нечего больше ждать… кроме могарыча, который я сдёрну с Егорки, — сказал ротмистр, хмуро посматривая на харчевню. — Благоденственному и мирному житию нашему под кровлей Иуды пришёл конец. Попрёт нас Иуда вон… О чём и объявляю по вверенному мне департаменту санкюлотов.
Конец мрачно засмеялся.
— Тюремщик, ты чего? — спросил Кувалда.
— Куда ж я пойду?
— Это, душа моя, вопросище… Судьба твоя ответит на него, не беспокойся, — задумчиво сказал ротмистр, идя в ночлежку. Бывшие люди лениво двинулись за ним.
— Мы подождём критического момента, — говорил ротмистр, шагая среди них. — Когда нас вытурят вон, тогда мы и поищем норы для себя. А пока не стоит портить жизнь такими думами… В критические моменты человек становится энергичнее… и если б жизнь, во всей её совокупности, сделать сплошным критическим моментом, если б каждую секунду человек принужден был дрожать за целость своей башки… ей-богу, жизнь была бы более живой, люди более интересными!
— То есть с большей яростью грызли бы глотки друг другу, — пояснил Объедок, улыбаясь.
— Ну, так что же? — задорно воскликнул ротмистр, не любивший, чтобы его мысли пояснялись.
— А ничего, — это хорошо. Когда хотят скорее куда-то доехать, лошадей бьют кнутом, а машины раздражают огнём.
— Ну, да! Пусть всё скачет к чёрту на кулички! Мне было бы приятно, если б земля вдруг вспыхнула и сгорела или разорвалась бы вдребезги… лишь бы я погиб последним, посмотрев сначала на других…
— Свирепо! — усмехнулся Объедок.
— Так что? Я — бывший человек, — так? Я отвержен — значит, я свободен от всяких пут и уз… Значит, я могу наплевать на всё! Я должен по роду своей жизни отбросить в сторону всё старое… все манеры и приемы отношений к людям, существующим сыто и нарядно и презирающим меня за то, что в сытости и костюме я отстал от них, я должен воспитать в себе что-то новое понял? Такое, знаешь, чтобы мимо меня идущие господа жизни, вроде Иуды Петунникова, при виде моей представительной фигуры — трепет хладный в печёнках ощущали!
— Экий у тебя язык храбрый, — смеялся Объедок.
— Эх ты!.. — презрительно оглядел его Кувалда.- Что ты понимаешь? Что ты знаешь? Умеешь ли ты думать? А я — думал… И читал книги, в которых ты не понял бы ни слова.
— Ещё бы! Где мне щи лаптем хлебать… Но хотя ты читал и думал, а я не делал ни того, ни другого, однако недалеко же мы друг от друга ушли…
— Пошёл к чёрту! — вскричал Кувалда.
Его разговоры с Объедком всегда так кончались. Вообще без учителя его речи, — он сам это знал, — только воздух портили, расплываясь в нём без оценки и внимания к ним; но не говорить — он не мог. И теперь, обругав своего собеседника, он чувствовал себя одиноким среди своих людей. А говорить ему хотелось, и потому он обратился к Симцову:
— Ну, а ты, Алексей Максимович, куда приклонишь свою седую голову?
Старик добродушно улыбнулся, потёр рукой свой нос и объявил:
— Не знаю… Увижу! Наше дело маленькое: выпил, да ещё!
— Почтенная, хотя и простая задача! — похвалил его ротмистр.
Симцов, помолчав, добавил, что он устроится скорее всех их, потому что его женщины очень любят. Это была правда: старик всегда имел двух-трёх любовниц-проституток, содержавших его по два и три дня кряду на свои скудные заработки. Они часто били его, но он относился к этому стоически; сильно избить его они почему-то не могли — может быть, жалели. Он был страстный женолюбец и рассказывал, что женщины — причина всех несчастий его жизни. Близость его отношений к женщинам и характер их отношений к нему подтверждались и частыми болезнями его, и костюмом, всегда хорошо починенным и более чистым, чем костюмы товарищей. Теперь, сидя на земле у дверей ночлежки в кругу своих товарищей, он хвастливо начал рассказывать, что его давно уже зовёт Редька жить с ней, но он не идёт к ней, не хочет уйти из компании.
Его слушали с интересом и не без зависти. Редьку все знали — она жила недалеко под горой и недавно только отсидела несколько месяцев за вторую кражу. Это была «бывшая» кормилица, высокая и дородная деревенская баба, с рябым лицом и очень красивыми, хотя всегда пьяными глазами.
— Ишь ты, старый чёрт! — выругался Объедок, глядя на самодовольно улыбавшегося Симцова.
— А почему они меня любят? Потому что я знаю, чем жива их душа…
— Н-да? — вопросительно воскликнул Кувалда.
— Умею заставить их жалеть меня. А женщина, когда она пожалеет, — хоть зарежет из жалости. Плачь перед ней, проси её убить тебя, пожалеет и убьёт…
— Это я убью! — решительно заявил Мартьянов, усмехаясь своей мрачной усмешкой.
— Кого? — спросил Объедок, отодвигаясь от него в сторону.
— Всё равно… Петунникова… Егорку… хоть тебя!
— Зачем? — осведомился Кувалда.
— Хочу в Сибирь… Мне надоело это… Подлая жизнь… А там уж будешь знать, как нужно жить…
— Д-да, там укажут подробно, — меланхолически согласился ротмистр.
О Петунникове и грядущем выселении из ночлежки больше не говорили. Все уже были уверены, что выселение близко к ним, и считали излишним утруждать себя рассуждениями на эту тему.
Расположившись кружком на траве, эти люди лениво вели бесконечную беседу о разных разностях, свободно переходя от одной темы к другой и тратя столько внимания к чужим словам, сколько нужно было его для того, чтобы продолжать беседу, не прерывая. Молчать было скучно, но и внимательно слушать тоже скучно. Это общество бывших людей имело одно великое достоинство: в нём никто не насиловал себя, стараясь казаться лучше, чем он есть, и не возбуждал других к такому насилию над собой.
Осеннее солнце старательно грело лохмотья этих людей, подставивших ему свои спины и нечёсаные головы — хаотическое соединение царства растительного с минеральным и животным. В углах двора рос пышный бурьян высокие лопухи, усеянные цепкими репьями, и ещё какие-то никому не нужные растения услаждали взоры никому не нужных людей…
А в харчевне Вавилова разыгралась следующая сцена.
Петунников-младший вошёл в неё не торопясь, осмотрелся, поморщился брезгливо и, медленно сняв с головы серую шляпу, спросил у трактирщика, встретившего его почтительным поклоном и любезной усмешкой:
— Егор Терентьевич Вавилов — это вы и есть?
— Точно так! — ответил унтер, опираясь о прилавок обеими руками, как бы готовый перепрыгнуть через него.
— Имею к вам дело, — заявил Петунников.
— Вполне приятно… Пожалуйте в комнаты!
Они прошли в комнаты и сели — гость на клеёнчатый диван перед круглым столом, хозяин на стул против него. В одном углу комнаты горела лампада перед громадным трёхстворчатым киотом, на стене, около него, висели иконы. Ризы их были ярко вычищены, блестели, как новые. В комнате, тесно заставленной сундуками и старой разнообразной мебелью, пахло деревянным маслом, табаком, кислой капустой. Петунников осмотрелся и снова скорчил гримасу. Вавилов со вздохом взглянул на иконы, а потом они пристально осмотрели друг друга и оба взаимно произвели хорошее впечатление. Петунникову понравились откровенно вороватые глаза Вавилова, Вавилову открытое, холодное и решительное лицо Петунникова с широкими, крепкими скулами и частыми, белыми зубами.
— Ну-с, вы, конечно, догадываетесь, насчёт чего я буду говорить! начал Петунников.
— Насчёт иску… я так полагаю, — почтительно сказал унтер.
— Именно. Приятно видеть, что вы не ломаетесь, а идёте к делу, как человек прямой души, — поощрил Петунников собеседника.
— Солдат я… — скромно сказал тот.
— Это видно. Итак, будем вести дело просто и прямо, чтобы скорее кончить его.
— Вот именно.