шинами, – разило сытостью, силой, здоровьем.
– Гей!.. Гей!..
Дед и внук стащили с своих голов шапки и низко поклонились.
– Здравствуйте! – гулко отрубил приехавший и, посмотрев на тот берег, где из кустов выползал медленно и неуклюже чёрный паром, стал пристально оглядывать нищих. – Из России?
– Из неё, милостивец! – с поклоном ответил Архип.
– Голодно там у вас, а?
Он спрыгнул с арбы на землю и стал что-то подтягивать в упряжке.
– И тараканы с голода мрут.
– Хо, хо! И тараканы мрут? Значит, аж крошек не осталось, всё поели? Ловко едите. А вот работаете, должно, погано. Потому, как хорошо работать станешь, не будет голоду, – Тут, кормилец, главная причина – земля. Не родит. Высосали землю-то мы.
– Земля? – тряхнул казак головой. – Земля всегда должна родить, на то она и дана человеку. Говори: не земля, а руки. Руки плохи. От хороших рук камень не отобьётся, родит.
Подъехал паром.
Двое здоровых, краснорожих казаков, упираясь толстыми ногами в пол парома, с треском ткнули его о берег, покачнулись, бросили из рук канат и, взглянув друг на друга, стали отдуваться.
– Жарко? – оскалил зубы приехавший, вводя на паром свою лошадь и дотрагиваясь рукой до шапки.
– Эге! – ответил один из паромщиков, глубоко засунув руки в карманы шаровар, и, подойдя к арбе. заглянул в неё и повёл носом, сильно втянув в себя воздух.
Другой сел на пол и, кряхтя, стал снимать сапог.
Дед и Лёнька вошли на паром и прислонились к борту, посматривая на казаков.
– Ну, едем! – скомандовал хозяин арбы.
– А ты не везёшь ничего с собой попить? – спросил у него тот, что осматривал арбу. Его товарищ снял сапог и, прищурив глаз, смотрел в голенище.
– Ничего. А что? разве в Кубани воды мало?
– Воды!.. я не о воде.
– А о горилке? Не везу горилки.
– Как же это ты не везёшь? – задумался спрашивавший, уставив глаза в пол парома.
– Ну-ну, едем!
Казак поплевал на руки и взялся за канат. Переезжавший стал помогать ему.
– А ты. дед, что же не поможешь? – обратился паромщик, возившийся с сапогом, к Архипу.
– Где мне, родной! – жалобным тоном и качая головой, пропел тот.
– И не надо им помогать. Они и одни управятся!
И, как бы желая убедить деда в истине своих слов, он грузно опустился на колени и лёг на палубе парома.
Его товарищ лениво ругнул его и, не получив ответа, громко затопал ногами, упираясь в палубу.
Отбиваемый течением, с глухим шумом плескавшим о его бока, паром вздрагивал и качался, медленно подвигаясь вперёд.
Глядя на воду, Лёнька чувствовал, что у него сладко кружится голова и глаза, утомлённые быстрым бегом волн, дремотно слипаются. Глухой шёпот деда, скрип каната и сочный плеск волн убаюкивали его; он хотел опуститься на палубу в дремотной истоме, но вдруг что-то качнуло его так, что он упал.
Широко раскрыв глаза, он смотрел кругом. Над ним смеялись казаки, причаливая паром за обгорелый пень на берегу.
– Что, заснул? Хилый ты. Садись в арбу, довезу до станицы. И ты, дед, садись.
Благодаря казака нарочито гнусавым голосом, дед, кряхтя, влез в арбу. Лёнька тоже прыгнул туда, и они поехали в клубах мелкой чёрной пыли, заставлявшей деда задыхаться от кашля.
Казак затянул песню. Пел он странными звуками, отрывая ноты в середине и доканчивая их свистом. Казалось, он развивает звуки с клубка, как нитки, и, когда ему встречается узел, обрывает их.
Колёса жалобно скрипели, вилась пыль, дед, тряся головой, не переставая кашлял, а Лёнька думал о том, что вот сейчас приедут они в станицу и нужно будет гнусавым голосом петь под окнами: «Господи, Иисусе Христе»… Снова станичные мальчики будут задирать его, а бабы надоедать расспросами о России. Нехорошо в эту пору смотреть и на деда, который кашляет чаще, горбится ниже, отчего ему самому неловко и больно, и говорит таким жалобным голосом, то и дело всхлипывая и рассказывая о том, чего нигде и никогда не было… Говорит, что в России на улицах мрёт народ, да так и валяется, и убрать некому, потому что все люди обалдели от голода… Ничего этого они с дедом не видали нигде. А нужно всё это для того, чтобы больше подавали. Но куда её, милостыню, здесь денешь? Дома – там можно всегда продать по сорок копеек и даже по полтине за пуд, а здесь никто не покупает. Потом приходится эти куски, иногда очень вкусные, выбрасывать из котомок в степи.
– Сбирать пойдёте? – спросил казак, оглядывая через плечо две скорченные фигуры.
– Уж конечно, почтенный! – со вздохом ответил ему дед Архип.
– Встань на ноги, дед, покажу, где живу, – ночевать ко мне придёте.
Дед попробовал встать, но упал, ударившись боком о край арбы, и глухо застонал.
– Эх ты, старый!.. – буркнул казак, соболезнуя. – Ну, всё равно, не гляди; придёт пора на ночлег идти, спроси Чёрного, Андрея Чёрного, это я и есть. А теперь слезай. Прощайте!
Дед и внук очутились перед кучкой тополей и осокорей. Из-за их стволов виднелись крыши, заборы, повсюду – направо и налево – к небу вздымались такие же кучки. Их зелёная листва была одета серой пылью, а кора толстых прямых стволов потрескалась от жары.
Прямо перед нищими между двух плетней тянулся узкий проулок, они направились в этот проулок развалистой походкой много ходивших пешком людей.
– Ну, как мы, Лёня, пойдём – вместе или порознь? – спросил дед и, не дожидаясь ответа, прибавил: – Вместе бы лучше – мало больно тебе подают. Не умеешь ты просить-то…
– А куда много-то надо? Всё равно ведь не поедаем… – хмуро ответил Лёнька, оглядываясь вокруг.
– Куда? Чудашка ты!.. А вдруг подвернётся человек да и купит? Вот те и куда!.. Деньги даст. А деньги дело большое; ты с ними небось не пропадёшь, как умру-то я.
И, ласково усмехаясь, дед погладил внука рукой по голове.
– Ты знаешь ли, сколько я за путину-то скопил? А?
– А сколько? – равнодушно спросил Лёнька.
– Одиннадцать с полтиной!.. Видишь?!
Но на Лёньку не произвели впечатления эта сумма и ликующий тон деда.
– Эх ты, малыш, малыш! – вздохнул дед. – Так порознь, что ли, идём?
– Порознь…
– Ну… К церкви приходи, буде.
– Ладно.
Дед свернул в проулок налево, а Лёнька пошёл дальше. Сделав шагов десять, он услыхал дребезжащий возглас: «Благодетели и кормильцы!..» Этот возглас был похож на то, как бы по расстроенным гуслям провели ладонью с самой густой до тонкой струны. Лёнька вздрогнул и прибавил шагу. Всегда, когда слышал он просьбы деда, ему становилось неприятно и как-то тоскливо, а когда деду отказывали, он даже робел, ожидая, что вот сейчас разревётся дедушка.
До слуха его ещё долетали дрожащие, жалкие ноты дедова голоса, плутавшие в сонном и знойном воздухе над станицей. Кругом было всё так тихо, точно ночью. Лёнька подошёл к плетню и сел в тени от свесившихся через него на улицу ветвей вишни. Где-то гулко жужжала пчела…
Сбросив котомку с плеч, Лёнька положил на неё голову и, немного посмотрев в небо сквозь листву над его лицом, крепко заснул, укрытый от взглядов прохожих густым бурьяном и решётчатой тенью плетня…
Проснулся он, разбуженный странными звуками, колебавшимися в воздухе, уже посвежевшем от близости вечера. Кто-то плакал неподалёку от него. Плакали по-детски – задорно и неугомонно. Звуки рыданий замирали в тонкой минорной ноте и вдруг снова и с новой силой вспыхивали и лились, всё приближаясь к нему. Он поднял голову и через бурьян поглядел на дорогу.
По ней шла девочка лет семи, чисто одетая, с красным и вспухшим от слёз лицом, которое она то и дело вытирала подолом белой юбки. Шла она медленно, шаркая босыми ногами по дороге, вздымая густую пыль, и, очевидно, не знала, куда и зачем идёт. У неё были большие чёрные глаза, теперь – обиженные, грустные и влажные, маленькие, тонкие, розовые ушки шаловливо выглядывали из прядей каштановых волос, растрёпанных и падавших ей на лоб, щёки и плечи.
Она показалась Лёньке очень смешной, несмотря на свои слёзы, – смешной и весёлой… И озорница, должно быть!..
– Ты чего плачешь? – спросил он, вставая на ноги, когда она поравнялась с ним.
Она вздрогнула и остановилась, сразу перестав плакать, но всё ещё потихоньку всхлипывая. Потом, когда она несколько секунд посмотрела на него, у неё снова дрогнули губы, сморщилось лицо, грудь колыхнулась, и, снова громко зарыдав, она пошла.
Лёнька почувствовал, как у него что-то сжалось внутри, и вдруг тоже пошёл за ней.
– А ты не плачь. Большая уж – стыдно! – заговорил он, ещё не поравнявшись с ней, и потом, когда догнал её, заглянул ей в лицо и переспросил снова: – Ну, чего ты разревелась?
– Да-а!.. – протянула она. – Кабы тебе… – и вдруг опустилась в пыль на дорогу, закрыв лицо руками, и отчаянно заныла.
– Ну! – пренебрежительно махнул рукой Лёнька. – Баба!.. Как есть – баба. Фу ты!..
Но это не помогло ни ей, ни ему. Лёньке, глядя, как между её тонкими розовыми пальцами струились одна за другой слезинки, стало тоже грустно и захотелось плакать. Он наклонился над нею и, осторожно подняв руку, чуть дотронулся до её волос, но тотчас же, испугавшись своей смелости, отдёрнул руку прочь. Она всё плакала и ничего не говорила.
– Слышь!.. – помолчав, начал Лёнька, чувствуя настоятельную потребность помочь ей. – Чего ты это? Поколотили, что ли?.. Так ведь пройдёт!.. А то, может, другое что? Ты скажи! Девочка – а?
Девочка, не отнимая рук от лица, печально качнула головой и наконец сквозь рыдания медленно ответила ему, поводя плечиками.
– Платок… потеряла!.. Батька с базара привёз… голубой, с цветками, а я надела – и потеряла. – И заплакала снова, сильнее и громче, всхлипывая и стонущим голосом выкликая странное: о-о-о!
Лёнька почувствовал себя бессильным помочь ей и, робко отодвинувшись от неё, задумчиво и грустно посмотрел на потемневшее небо. Ему было тяжело и очень жаль девочку.
– Не плачь!.. может, найдётся.. – тихонько прошептал он, но, заметив, что она не слышит его утешения, отодвинулся ещё дальше от неё, думая, что, наверное, от отца достанется ей за эту потерю. И тотчас же ему представилось, что отец, большой и чёрный казак, колотит её, а она, захлёбываясь слезами и вся дрожа от страха и боли, валяется у него в ногах…
Он встал и пошёл прочь, но, отойдя шагов пять, снова круто повернулся, остановился против неё, прижавшись к плетню, и старался вспомнить что-нибудь такое