сам рта не разевай. Смотри, вникай, понимай, что к чему. Учись жить-то, дело это трудное. Зевать ни-ни, невозможно! А то в дураках и останешься. Может, это и к добру ещё для тебя-то случилось. Потому, что ты от Арефья-то видел? Ни внимания настоящего, ни науки. Баловство одно. Точно с большим, он с тобой обращался! разве это идёт? Ребёнок ты есть, ну и нужно с тобой быть, как с ребёнком. И сам-то он был, к слову сказать, дурак дураком. Нужно жить, а он в книжку читает. Эка мудрость, книжку-то читать! А ты вот век проживи, в люди пролезь, силу себе прикопи, уваженье заслужи, это помудрее всякой книжки будет! Одиннадцать годов будочником пробыл, и ни-ни, ни синь-пороха нет!..
Панька слушал, сердился и неодобрительно мычал в ответ на боевую философию Марьи. А когда она обругала Арефия дураком, он даже смело дёрнул её за платье, как бы желая остановить её от дальнейшего поношения своего воспитателя, но она, в пылу своего ораторства, не заметила его попытки и с жаром продолжала далее:
– Людям не верь. Ласкают – врут, хвалят – врут, ругают – правда, да и то не совсем, пересаливают. Ко всякому человеку первоначально с опаской, подумай, – нельзя ли ему из тебя каких ни то соков выжать, а потом, коли видишь – нельзя, подходи вплоть, да и то остерегись – и себе-то не верь. И к самому себе нужно зачастую относиться, как к чужому. Потому человек и для себя добро-то плохо понимает; думает, вот оно где, ан нет, шалишь! в лужу сел!
Увлечённая собственной мудростью, тётка Марья забыла о том, с кем имеет дело и, входя всё в большие и большие тонкости, дошла до того, что вдруг заявила:
– А с нашей сестрой держи ухо востро!..
Но тут случайно взгляд её упал на слушателя. Он семенил рядом с ней, еле успевая за её крупными, мужскими шагами, и в своей красной рубашонке, босиком, с хмурой, рябой рожицей, ещё смятой сном, и с растрёпанными волосами был так по-детски мизерен и жалок по сравнению с её могучей фигурой.
– Тьфу!..
Этим энергичным плевком она поставила точку своим поучениям и уже вплоть до части не сказала Паньке ни слова более.
Когда они вошли в коридор части, навстречу им вышел Михайло с каким-то горшком в руках.
– А-а, пришли! Важно! Обедать бы пора, Семёновна, а? Где ж ты был?
Ночевал где?
– Там… у будки…
– Ишь ты!.. – вдумчиво протянул Михайло, входя в комнату сзади их.
Марья уже разделась и шарила ухватом в печке.
– Творог вот у меня… куда бы его? а?..
– Откуда творог? – оживлённо осведомилась Марья, принимая из рук мужа горшок и засовывая в него нос. – Хороший, свежий творог!..
– А это мне мужичок один подарил… за услугу, – объяснил Михайло и, хитро подмигнув жене, щёлкнул языком.
– Ах ты, чучело моё огородное! – ласково щёлкнула его Марья по затылку.
– Ироиня! жена благоверная! Ещё кое-что имею!.. Давай обедать только, покормишь хорошо – скажу.
– Ну-ну-ну!.. – наступала на него Марья с выражением крайнего любопытства на лице.
Михайло сунул руку в карман и позвенел мелочью, с торжеством на лоснящемся бритом лице.
– Сколько? – радостным шёпотом спросила Марья.
– Полтора с пятаком, да огурцов ведёрко!
– То-олько!.. – уже с некоторым разочарованием протянула жена. – В середу-то богаче было.
– Ну, так то в середу, а нынче – пятница. Базар базару рознь. И то сегодня новый-то частный, Карпенко, что-то уж косо поглядывал. Черти проклятые! Женился на двух-то каменных лавках, да на таких деньгах – и стал чист, как яичко.
Жени-ка меня!
– Я те вот, старого пса, ухватом женю!
Панька всё время разговора между супругами стоял у двери и, глядя на них, чувствовал себя тут лишним, забытым и для людей этих ни на что не нужным. Он несколько раз пытался представить себе, что будет с ним дальше, – и не мог.
– Дяденька!.. – прервал он обмен любезностей между супругами. – Скоро ли пойдём туда?
– Это куда – туда? – обернулся к нему Михайло.
– В больницу-то…
– А зачем ты туда пойдёшь? Али и ты с ума сходишь? Садись-ка вот на лавку, да сиди, обедать будем. Сейчас вот наши ребятишки из школы придут, гулять пойдёте вместе, и всё такое…
Панька сел на лавку и погрузился в тоску, не слыша и не видя ничего, происходящего вокруг него. Спустя некоторое время его позвали обедать. Он сел за стол и, почувствовав, что есть ему не хочется, положил взятую ложку.
– Ну, чего ж ты? – спросила Марья довольно сурово.
– Не хочу… – тихо ответил Панька.
Тут оба супруга наперерыв стали ему читать длинную нотацию, которая, впрочем, ничуть не мешала им быстро и успешно опоражнивать большую глиняную миску какого-то варева, издававшего густой запах топлёного жира и прелой капусты.
«Анафемы!..» – гудело в ушах Паньки глухими металлическими ударами.
– Анафемы!.. – шёпотом повторял он про себя и, представляя себе испитое, безумное лицо Арефия, вздрагивал и шевелил губами. У него то отливала кровь от лица, то вновь горячей волной била в него и, сообразно с этим, рябины то, бледнея, ярко вырисовывались на щеках и на лбу, то сливались в сплошные красные пятна.
– Ты чего шепчешь там? Эй ты, пёстрый-вострый! волчонок! – крикнул ему Михайло, вылезая из-за стола.
– Я пойду… – решительно произнёс Панька и встал с лавки.
– Куда? – строго спросила Марья.
– На будку пойду.
– Зачем на будку? Новый полицейский там. Не знает он тебя, прогонит вон… сиди-ка знай!
Панька сел и задумался. Михайло забрался за ситцевый полог на постель и заставил её скорбно заскрипеть.
– А как же птицы? – подумав, произнёс Панька и вопросительно взглянул на Марью.
– Выпустил я их, всех выпустил. И какое там было имущество, забрал сюда.
Нечего, значит, тебе там делать! – ответил Михайло из-за полога и аппетитно зевнул.
– А укладка где? – немного спустя спросил Панька. Михайло уже всхрапывал.
Марья села к окну и что-то шила. Паньке никто не отвечал. Тогда он с ногами забрался в угол на лавку и замер там, сжавшись комком.
«Куда его теперь понесёт?» – подумал он. Ему представилась река и те щепки, которые плывут по ней. Иная из них прибивается к берегу и останавливается. Панька помнит, что он всегда толкал такие щепки в воду. Ему не нравилось в них то, что они не хотят плыть дальше, туда, где пропадает река… «А куда пропадает река?»
– «В другую, и с ней – в море», – говорил Арефа. Море – это очень много воды, так много, что, если отъехать от берега настолько далеко, что он пропадёт из глаз, другого берега всё-таки не увидишь, и не увидишь через день, и два, и три. «А может, Арефий говорил одну чушь? ведь он сумасшедший… Всегда он был сумасшедший?..»
Панька долго неподвижно сидел в своём углу и думал об Арефии, о море и всё возвращался к вопросу – куда же, наконец, его понесёт? что будет с ним завтра?..
Его разбудил от дум внятный шёпот. Очевидно, предполагая, что он спит, супруги разговаривали за пологом кровати о нём.
– Об укладке спрашивал… – говорила Марья.
– Ну?!. – тревожно спросил Михайло.
– Где, говорит, укладка?
– Ах, дьяволёнок!.. – удивлённым шёпотом произнёс Михайло. – Как нам быть-то с ним? Скорее бы к Савельичу-то его надо. Видно, он знает, что в укладке-то деньжата были. Ты бы, Марья, свела его завтра.
– Ну, заёрзал!.. завтра!.. заторопился! испугался, индюк!.. Чего больно боязно?
– Всё-таки, знаешь, вдруг он спросит «а деньги тут были?» а? Как тогда говорить?
– Ду-убина!.. – сардонически протянула тётка Марья, и затем их шёпот понизился, так что Панька не мог уже ничего разобрать в нём.
Этот разговор не создал в нём никаких новых чувств к супругам, хотя он понял, конечно, что они его собирались обворовать. Но к этому он отнёсся вполне равнодушно, отчасти потому, что неясно представлял себе могущество денег, больше же потому, что не способен был думать о чём-либо ином, кроме печальной доли Арефия и того таинственного «завтра», которое скрывало от него дальнейшую жизнь.
К супругам он относился всегда очень неприязненно, а сегодняшний день усилил в нём эту неприязнь ещё чем-то новым, тоже далеко не лестным для супругов. Он знал, что с ними ему долго иметь дело не придётся, ибо не чувствовал себя способным вытерпеть их общество ещё один день, да и понимал, что сам он им неприятен и не нужен.
Теперь, когда они храпели вперегонку друг с другом, они казались ему ещё более неприятными, чем во время бодрствования. Он, сидя в своём углу, слушал их храп и, покачиваясь из стороны в сторону, думал свою неотступную думу об завтра, не умея даже представить себе, каким оно может быть…
Но вот за пологом завозились, раздались зевки и кряхтенье, и Михайло, с всклокоченной головой и измятым лицом, грузно выкатился в комнату.
– Спишь? – обратился он к Паньке.
– Нет! – ответил тот.
– А ребята мои приходили?
– Нет, – односложно повторил Панька.
– Нет да нет – вот и весь ответ! Н-ну, должно, к тётке в слободу ушли.
Поставить ин самовар, а то на дежурство скоро.
И он ушёл в коридор ставить самовар.
За ним вылезла Марья. Молча посмотрев на Паньку, она стала чесать себе голову.
Панька смотрел на её густые каштановые косы и думал – какая она молодая, ни одного седого волоса нет… А вот Арефий так был очень сед…
– Ну, что ж ты, Панька, думаешь? как теперь тебе жить на свете? – вдруг спросила Марья, повёртываясь к Паньке в фас и строя гримасы, оттого что гребень, не расчёсывая волос, рвал их.
– Не знаю! – мотнул головой Панька.
– Та-ак!.. – протянула Марья. – А кому об этом знать надо? Тебе, огарок, тебе!..
Она вздохнула и замолкла. Панька тоже молчал. Молчали до той поры, пока Михайло не внёс кипящего самовара и не сел за стол. Пили некоторое время тоже молча.
– Ну, парень! – начала Марья, наливая себе третью чашку чая, уже успевшая вспотеть и расстегнуть себе две верхние пуговицы кофты. – Теперь ты слушай, да помни!
– и, проговорив это торжественным тоном, она внушительно помолчала ещё немного.
– Сведу я тебя завтра к знакомому сапожнику и отдам ему тебя в мальчики. Живи, не дури, работай, учись, слушайся хозяина и мастеров, – будешь человеком. Сначала покажется трудно, терпи; привыкнешь – будет легко. Дело твоё такое, что один весь тут. В праздники к